Великий наш принцип «Каждому по труду» пытается подменить утопической добродетелью «Всем или никому». Дескать, как бы здорово ни трудился человек, как бы он ни был талантлив, все равно он не должен награждаться обществом. Никто из людей не имеет права на индивидуальный праздник, чтобы не получился пир во время чумы. Советский человек должен глушить свою радость, быть будничным, рядовым, не замеченным до тех пор, пока все люди начнут праздновать. Вот она какая философия, с позволения сказать, корреспондента журнала «Наши достижения»!..» Быбочкин мстительно засмеялся, подхватил: «Не в той редакции служит журналист. Ему больше подходит журнал с названием «Наши пороки». Гущин опять охладил злобный и подозрительный пыл Быбочкина: «Не будем переходить на личности, старик! Поговорим о позиции. С ваших максималистских позиций, товарищ корреспондент, можно разгромить все и вся. Знаменитый Собинов? Великий артист? Да, он услаждает слух. Но, помилуйте, зачем же ему звание народного артиста? Зачем трезвонить в большие державные колокола? Пусть довольствуется тем, что он артист, человек и талант. Москвин? Хмелев? Качалов? Да, таланты. Но зачем возносить их на седьмое небо? Пусть будут довольны тем, что они просто люди и таланты». Быбочкин энергично закивал головой: «Правильно!» Битых три часа спорили, доказывали друг другу свою правоту. Так ничего и не доказали. Разошлись непримиримыми противниками. Каждый считал хорошим только то, во что сам верит.
Антоныч умолкает. Старательно, с увлечением, очень аккуратно, ловко лезвием безопасной бритвы оттачивает мои тупые карандаши и складывает их на столе. А пять минут назад в самый разгар своей речи он что-то рисовал на полях книги. А еще раньше пришивал пуговицу к ремешку своего вылинявшего, вытертого, военного образца картуза. Ни единой секунды не могли оставаться без работы неугомонные руки Антоныча.
Отточил последний карандаш, вытер испачканные грифелем пальцы.
Ни единым словом Антоныч так и не связал меня с Неделиным.
Подавленно молчу. Боюсь взглянуть на Антоныча. Мне так же страшно, как во сне. Молчу и думаю, думаю... Я не пользовался бесстыдными привилегиями, работаю с радостью, как и до музея, не стал гастролером-лектором, не выступаю с докладами на тему, как работать по-ударному, но чем-то похож, немного, но похож на Неделина. Позволил же я Быбе, как и Максим, втащить себя в музей. Прижизненно втерся в историю, схватил «лавры бессмертия». Опасное это место, пьедестал! Оттуда, с высоты, Тарас показался мне букашкой, и я саданул его кулаком. Второй раз избил пером Вани Гущина. Да как! Всю душу измордовал. В распыл пустил. Пострадавший ответил, как мог. И мы, рабочие люди, напарники, стали врагами. Поджигатель и свидетель обвинения! Один осужден, а другой разгуливает без всяких угрызений совести. Есть над чем призадуматься.
В последнее время я часто приближался к истине. Смотрел ей прямо в лицо, прекрасное и суровое, жестокое и обаятельное, отталкивающее и магнитное, умное и трагическое. Но она, истина, лишь на одно мгновение появлялась. Удивит, обрадует, опечалит, испугает — и бесплодно исчезнет. На голом мраморе пьедестала и самое живительное зерно не дает ростков. Сейчас же, чувствую, свет истины пронизывает меня глубоко, насквозь. Окрепли, налились силой мускулы, как тогда, во время урагана «Елена».
Вот так батько, вот так мастер! Хотел выпороть меня, а творит чудо. Давай лупи, раскладывай! Да размашистее, прицельнее, побольней! Разгоняй застоявшуюся кровь! Делай из привилегированного потомка обыкновенного рабочего наших дней. Превращай «историческую» личность в личность гармоническую! Еще! Пожалуйста!
Антоныч умолкает, с недоумением смотрит на меня. Не знает, как быть ему дальше: распекать или оставить в покое.
— Что ты там бормочешь? Какому богу молишься?
— Нашему с тобой, батько! — сказал я. |