Тихонько плачет и шепчет: «Саня, Санюша, жалею тебя».
Открываю глаза. Тарахтит будильник. Луч утреннего солнца припекает лицо. С улицы доносятся моторные выхлопы. И приснится же такое! Не надо было вчера, на ночь глядя, пиво пить и воблу глодать.
Вася отпрянул от окна, присел на корточки, дурашливо схватился за голову.
— Спасайся, братцы, кому жизнь не надоела! Идет!
— Кто?
— Он! Чудо-юдо.
Выглянуть в окно я не успеваю. Сивоголовый уже поднимается на паровоз. Теснее и темнее стало в нашей кабине.
Гость едва-едва склоняет голову, тяжелую от важности и ума: догадывайся, мол, хозяин, если смекалистый, здороваюсь с тобой.
Вася берет жестянку с маслом, тихонько спускается вниз. На земле он опять выкаблучивается: корчит рожу, жестикулирует, как иностранный специалист, показывает мне, в какое безвыходное положение я попал.
Да, попал! Во сне и наяву не дает покоя. Уставился на меня пронзительными глазами и не спешит объяснить, кто такой, зачем пожаловал. Теперь, вблизи, совсем хорошо видно, как его крупное лицо нахлестано ветром и поджарено солнцем. Верхолаз, не иначе. Пахнет железом и корабельным суриком.
Принято здороваться гостю, но я первый сказал:
— Здравствуйте!
— Интересно, с кем ты поздоровался? — спросил сивоголовый. — Чего молчишь? Я спрашиваю, с кем ты поздоровался?
— С вами... с человеком, — растерянно бормочу я.
— Ну, если так, здравствуй! — Порывисто шагнул ко мне, схватил руку. — Спасибо на добром слове.
Широкие и твердые, прямо-таки железные ладони у этого дядьки. Мозолистые рубцы приварены к каждой лапе. Такой капитал не заработаешь в одну пятилетку. Лет десять надо вкалывать, а то и все пятнадцать.
— Спасибо! — повторяет сивоголовый. — Не знаешь, как я зарабатываю хлеб, а все-таки не обидел. Человеческим званием наградил.
Он садится в кресло моего помощника, дымит и бесцеремонно, так и сяк оглядывает меня. Одна рука держит самокрутку, а другая терзает подбородок, вроде бы с бородой забавляется. Недавно, видно, расстался дядя с бородищей. Не успел отвыкнуть. Мой брат Кузьма вот с такой же тоской иногда хватался за обрубленное плечо и пустой рукав.
— Почему же ты оплошал, парень? Другим человеческое звание присваиваешь, а себя божеской печатью метишь.
— Как вы сказали?
— Святым, говорю, тебя сделали. Свежей краской и лаком богомазным пахнешь... Раки любят, чтобы их варили живыми.
Нравился мне до этой минуты безбородый апостол, а теперь хочется шугануть его с паровоза. Красное, синее, белое, зеленое!..
— Ты что, батя, хлебнул? Прямо с утра начинаешь или похмеляешься?
Я допрашиваю его, а он — меня. На мои вопросы не отвечает, а я, рад стараться, все ему выкладываю.
— Слышал я, ты в студентах числишься?
— Есть такой грех,
— В библию заглядывал?
— Приходилось.
— Маркса изучаешь?
— Без Маркса теперь не проживешь.
— Читал, как он бога расчехвостил? Бог — чистая выдумка, отчаянная мечта людей, потерявших себя. Религия — вздох угнетенной твари. Разумный человек вращается вокруг себя самого и своего действительного солнца. Так или не так? Сходится с твоей институтской наукой?
Философ с мозолистыми лапами звучно, с удовольствием, будто съел что-то вкусное, чмокнул толстыми губами.
— Человек — это мир человека. Земной мир, а не райский или адовый.
Ну и ну! Кто ты, дядя? Откуда взялся? Где работаешь?
— Мало человеку раскритиковать небо, оторваться от бога. Надо еще раскритиковать землю, старые порядки, себя, свои дела. Такой марксизм проходил?
— Батя, не пора ли нам познакомиться?
— Знаю я тебя, Голота!
— А я вас не знаю. |