Изменить размер шрифта - +
Шаги Киншоу звенели на плитах, а потом заглохли на красном ковре у ограды алтаря.

Он подумал: тут церковь, тут бог, и Иисус, и дух святой. Он решился ступить на стертый каменный пол внутри алтаря. Дерево с обеих сторон пахнуло на него старостью и политурой. Он вспомнил, что думал и говорил про Хупера, как желал ему смерти. Что-то будет! Ему это отольется. Никогда не знаешь, что накликаешь. У него еще не сошли бородавки на левой руке.

Как подкошенный, он рухнул на колени и начал:

«О господи, я не хотел, нет, я хотел, но сейчас не хочу, можно, я все возьму обратно, как будто я ничего не сказал, не подумал, я больше не буду, и ты ничего мне за это не делай, пусть все не в счет, я больше не буду, и ты уж прости меня, господи».

Но вряд ли ему поверят, и ничего не изменится, Потому что он тогда не зря ведь так говорил про Хупера, он тогда этого хотел, он и сейчас этого хочет. Просто пустая церковь на него нагнала страху и белый мраморный ратник на своей гробнице в боковом приделе, вот он и встал на колени и врет. Да только без толку. Он пожелал Хуперу смерти, чтоб все лучше стало. И наказанье ему – что Хупер выжил и все по-прежнему, и это самое страшное. Теперь уж ясно, он боится Хупера больше всего на свете.

«Ну, пожалуйста, сделай только, чтоб ничего не случилось, чтоб все было хорошо, и я никогда, никогда ничего такого не буду хотеть, о господи...»

Коленки у него разболелись на жестком полу. Захотелось на солнышко.

– Чего это ты?

Киншоу Дернулся, оглянулся, поскорей поднялся с пола.

– За ограду нельзя заходить.

– Я ничего не трогал.

– Все равно. Сюда только священник заходит, а ты не священник.

– Да.

– Хочешь молиться, можешь вон там на колени стать.

Киншоу двинулся прочь. Он боялся даже подумать, что ему теперь будет, раз он зашел в церкви куда нельзя...

– А я знаю, ты кто.

Он торопился по проходу к дверям, но шаги преследовали его и голос. Его как будто застукали, ему стало стыдно за собственные мысли, будто он выкрикнул их вслух, на всю темную церковь.

Когда он открыл тяжелую дверь и вышел с паперти на солнце, две сороки вспорхнули с ворот и пролетели у него над головой. Сердце у него бухало.

– У тебя, что ли, язык отнялся?

Киншоу что-то промямлил и поддал ногой камешек На тропке. У того мальчишки лицо было темное, как ореховая скорлупа, и какое-то взрослое. Ресницы – гусиными лапками.

– Ты у Хуперов живешь.

– Живу. Ну и что?

– И в школу Эдмунда Хупера ходишь?

– Нет... то есть... нет.

– А в какую?

– Я в интернате.

– Ну, и он.

– Нет, мой – другое дело.

– Почему?

– Мой лучше. Мой в Уэльсе.

– И нравится тебе?

– Да. Нормально.

– А мне нет. Лучше каждый день ходить.

– Ну да?

– Меня отец с собой берет, мы в восемь утра выходим, дотуда миль четырнадцать будет. А все равно лучше.

Они шли по проселку. Киншоу нашел другую палку.

– Я про тебя все знаю.

– Ну да, откуда? Я тебя сроду не видел.

– А я тебя видел, сто раз. Ты в зеленой машине был.

– А... Это в маминой.

– И ее видел. У нее еще серьги висячие такие. Что на дороге делается, нам все видно.

Откуда – Киншоу подумал – откуда? Выходит, его знают, о нем судят, кругом глаза. Он промолчал.

– А нам сегодня индюшек привезли. Хочешь, пошли со мною, покажу?

Киншоу посмотрел на него искоса. Он ничего не понял.

Быстрый переход