..
Матери хватали детей из колясок и бежали, одни к реке, другие от реки... Странное спокойствие овладело Женей – она ясно видела всё вокруг рушащиеся дома, короткое, геометрически прямое пламя взрывов, чёрный и жёлтый дым, она слышала торжествующий визг стремящихся к земле бомб, видела толпу, заметавшуюся по пристаням, бросившуюся к паромам и лодкам...
Но всё это воспринималось ею, словно глаза ее и сердце были погружены в воду и она наблюдала бушующий мир, глядя вверх со дна тихого и глубокого пруда.
Парень с полевой сумкой на плече, бежавший мимо неё через улицу, упал, и его зеленая фуражка покатилась к тем воротам, к которым он хотел добежать. Он лишь мелькнул перед глазами Жени, и тотчас она забыла о нём.
Она видела другого парня, бежавшего по улице с жёлтым чемоданом – движения его были мягкие, хищные, словно он бежал лапами, а не человеческими ногами. Она видела, как красноармейцы выносили из огня раненую женщину. Потом, вспоминая пережитое, она поняла, что время спуталось в ее мозгу – человека с полевой сумкой она видела не в первые часы, а на третий день бомбёжки. У неё было странное ощущение – будто чьё то слово перенесло её в пору величественных и мрачных потрясений прошедших веков.
Все видевшие в тот час высокую молодую женщину, идущую среди бегущих людей, считали её безумной – немыслимыми были эта медлительная походка, задумчивое выражение спокойных глаз.
Случается, что душевно потрясённые люди, застигнутые страшной вестью, продолжают методично дохлёбывать щи либо медленно, сосредоточенно наводят глянец на сапоги, хитро сощурившись, дошивают прорешку, дописывают строчку.
Но не пламя горевших домов и пыль над ними, не удары обезумевшего молота, с размаху бившего по камню, железа и человеку, вдруг связали ее с истинным и ужасным смыслом происходившего. Она увидела лежавшую посреди бульвара старую, бедно одетую женщину с волосами, склеенными кровью, а рядом с ней на коленях стоял полнолицый человек в нарядном сером плаще и, поддерживая старуху, говорил: – Мама, мама, да что с вами, мама, скажите, мама, мама? Старуха погладила по щеке стоящего на коленях мужчину, и Женя, точно в мире не было ничего, кроме этой морщинистой руки, увидела все, что выражала она: и ласку матери, и просьбу младенчески беспомощного существа, и благодарность сыну за любовь, и слезы, и утешение сыну за то, что он, достигший силы, так слаб и беспомощен, и прощение ему в том, в чём он виноват, и расставание с жизнью, и желание дышать и видеть свет.
Женя, подняв руки к жестокому, рычащему небу, закричала:– Что вы делаете, злодеи, что вы делаете? Человеческое страдание! Вспомнят ли о нём грядущие века? Оно не останется, как останутся камни огромных домов и слава воинов; оно – слезы и шёпот, последние вздохи и хрипы умирающих, крик отчаяния и боли всё исчезнет вместе с дымом и пылью, которые ветер разносил над степью.
И только в эту минуту ощутила она страх. Она побежала к дому, пригибаясь при каждом взрыве, и ей казалось – вот выйдет Новиков и выведет ее из огня и дыма. И она искала его, спокойного и сильного, среди бегущих, хотя знала, что Новиков не может быть здесь. Но мысль о нем, именно о нём, именно в эти минуты и была, быть может, тем признанием, которого он ждал и хотел услышать от неё. Потом, вспоминая об этом, она удивлялась, почему даже мысли о Крымове не возникло у неё – ведь он был в Сталинграде в час пожара, ей казалось, что только о нём она думала эти дни и что мысли о нем будут волновать и тревожить её до конца жизни. А оказалось другое – после, думая о Крымове и о несостоявшемся свидании с ним, она испытывала к нему спокойное безразличие.
Она подошла к своему дому. Из вышибленных окон всех пяти этажей выбивались цветные и белые занавески, и она ещё издали заметила белую, обшитую синим шёлком занавеску, которую сама вышивала. В одном окне стояли цветочные горшки – пальмы и фуксии. Странная пустота была вокруг. |