| .. Пунктиром тянутся одиночки, мелькают пары, пары, пары: друзья идут рядом, перекинутся словом, опять замолчат. Вместе в клеть войдут, под землей разойдутся в разные стороны, а после смены снова встретятся на подземном рудничном дворе, сверкнут белые зубы, блестнут белки глаз. И так ведь всюду, и на Сучанах, и на Тыргане, и в Восточной Сибири, и на среднеазиатских рудниках, и на Урале – блестят, сверкают, покачиваются шахтёрские лампочки... Вот светящееся облако вываливает из Ламповой, медленно растекается, дробится, разжижается и плывёт, всё ускоряя движение, а там, у надшахтного здания, новое густое облако шевелится, дышит, втекает потоком в невидимые в темноте двери.. А над головой в осеннем небе мерцают, переливаются звёзды, и кажется, какая-то связь, милое живое сходство объединяет огни шахтёрских ламп с голубоватым, бледным мерцанием звёзд во мраке осеннего неба. Не затемнила война этих огней.
 Много лет назад Иван Павлович мальчишкой шёл душной летней ночью следом за отцом и матерью, державшей на руках младшего брата, на соседний рудник; отец помахивал шахтёрской лампой, освещая путь. А когда мать пожаловалась: «Ой, руки не держат, устала», отец сказал ему: «Ваня, на-ка понеси лампу, а я Петьку от матери возьму». И вот уж давно нет на свете матери и отца, а Петька, которого несли родители на руках, стал высоким, плечистым, молчаливым человеком с полковничьими шпалами на шинели, и уж не может Иван Павлович вспомнить, почему они тогда ночью всей семьёй шли на рудник-то ли свадьба была, то ли дед умирал... А вот воспоминание о первом прикосновении к шершавому крючку лампы-бензинки, ощущение тяжести её и живого, тихого света, шедшего от неё, навек сохранилось в нём.
 Тогда был он так мал ростом, что руку пришлось согнуть в локте, а то на вытянутой руке лампа ударялась о землю.
 И теперь, когда поднимает он лампу, сгибая руку в локте, вдруг шевельнётся где-то в тёплой глубине души дальнее воспоминание и, кажется, нерушимая связь живёт между той далёкой ночью, когда шестилетним мальчишкой, гордясь, шёл с лампой по донецкой степи, освещая тропинку отцу и матери, и сегодняшней ночью тяжёлой военной поры, когда идёт он, отдалённый толщей времени и тысячевёрстной толщей пространства от родных мест.
 Человека не видно в темноте, только лампочка плывёт, покачивается. И каждый рабочий, сосредоточенный, молчаливый перед спуском под землю, быть может, на миг неясно, мельком ощущает связь времён, вспомнит что-то далекое, близкое, своё, объединит это с военной тревогой сегодняшнего дня, чувствует ту вечную, нерушимую связь, что охватывает и воспоминания детства, и могилы близких, и любовь к отчизне, и гнев, и печаль.
 Новиков подошёл к клети, и душное, мягкое, влажное дыхание шахты коснулось его лица, пришло на смену дивной свежести осенней ночи.
 Люди молча наблюдали, как скользит жирный, поблескивающий при свете электричества канат, бесшумно выбегает из чёрного мрака шахтного ствола. Вот бег его плавно замедлился, стали видны коричнево-жёлтые натёки масла, серебристая белизна крутых битков металлических нитей. Клеть медленно выплыла из мрака, и блестящие, кажущиеся особо возбужденными глаза людей в грязных, мокрых брезентовые шахтёрках встретились с глазами тех, кто ждал спуска.
 Ноздри поднявшихся на поверхность ощутили примешавшуюся к влажной духоте воздуха струю ночной свежести, и люди нетерпеливо поглядывали, когда же стволовой выпустит их, даст ступить на землю, не будет держать на весу над бездной
 – Восемь парней, восемь девок, – сосчитал стоящий рядом с Новиковым Девяткин, а Латков засмеялся и крикнул:
 – Прямо в загс их, венчать?
 Новиков замечал, что и обстоятельный Девяткин, и Латков, и угрюмый, морщинистый Котов – все недавно работавшие в шахте никак не могли спокойно относиться к минуте погрузки в клеть и каждый по своему выдавал свое волнение: Латков громко, громче, чем следовало спокойному весёлому человеку, отпускал шуточки, а Котов совсем становился молчалив, стоял полуопустив веки, и на лице его было выражение «Э, глаза б мои не глядели, добра я от всего этого не жду».
 |