Молодая женщина, собрав одеяла, ушла из избы.
– Где бабушка? – спросил Даренский.
– Бабка в окопе, – сказал: старик, – боятся женщины в доме спать. Начнёт бомбить – бабка, как суслик, из окопа выглядывает; то спрячется, то выглянет.
– А ты, старик, бомб не боишься?
– Чего их бояться, – сказал: старик, – я на японской был, потом на германской. От меня двенадцать человек в Красной Армии представлены – пять сыновей, семь внуков Где мне в окоп хорониться? Два сына полковники – шутишь? А моя старуха без отказа всё бы раненым отдала. Он у меня, кошкин сын, коробок спичек смылил, а она ему молоко, кашу тыквенную, что на ужин, отдаёт и плачет. Вот какое дело Совсем бабка ослабела, – кто ни войдёт, только она и знает «Сыночек, сыночек...» А вот вы мне объясните, товарищ командир, так полагается? Пригнали в наши степи из-за Волги скот эвакуированный, и эти самые сопровождающие каждый день тёлок режут, а корова – тысячи стоит. А? Это по правилу, что ли, – один смертью умирает, а другим от войны полное удовольствие. А? Как вы понимающий?
– Надо спать, – сказал: Даренский, – завтра я с рассветом в Сталинград.
В это время послышался сильный взрыв – очевидно, пролетавший немец уронил над дорогой бомбу. Изба вздрогнула. Старик поднялся, подхватил тулуп.
– Куда? – смеясь, спросил Даренский.
– Куда, куда – в окоп. Слышишь, бомбит, – и старик, согнувшись, выбежал из избы.
Даренский лёг на скамью и вскоре заснул.
Всю ночь шли войска под гул далекой артиллерии, шля среди трепещущей голубой колоннады прожекторов, шли в сторону, где светилось пламя невиданного по размерам пожарища, – справа была Волга, слева – солончаковая степь, Казахстан.
Мрачно, торжественно и сурово выглядело это движение тысяч людей. Казалось, все идущие охвачены значительностью происходящего, не думают о своём страхе, о своей жизни, о своей усталости и жажде.
Здесь, на границе казахских степей, шли войска, и казалось, и степь, и небо, и звёзды, к которым летели трассирующие снаряды, понимали, что тут будет решаться судьба народов.
Как видение, вставали в воспоминаниях советских людей бронзовые памятники Львова, приморский бульвар в Одессе, пальмы на набережной Ялты, каштаны и тополи Киева, вокзалы, сады, площади, улицы Новгорода, Минска, Симферополя и Харькова, Смоленска и Ростова, белые украинские хаты, поля подсолнечника, виноградники Молдавии, вишнёвые сады Полтавщины, воды Дуная, Днепра, яблони Белоруссии, пшеница Кубани.
Верблюды, впряжённые в телеги, мерно шевелили длинными губами, прищурившись, смотрели на идущее войско, совы, попадая в свет автомобильных фар, слепли и метались, ударяя по лучам тёмными крыльями, разбуженные ужи шумели в сухом бурьяне, ползли, осыпая песок.
И в эти дни народ, стоявший у пушек, тащивший на себе противотанковые ружья и пулеметы, и народ, работавший на заводах, на полях, – все увидели простую истину: война дошла до Волги, за Волгой начинались степи Казахстана. Эта истина, как и все истины великого значения, была необычайно проста и понятна всем без исключения.
Войска видели, что по холмистому правому берегу Волги уже нельзя ходить: прямо к волжской возе вышли немцы Войска видели, что на левом степном берегу жевали колючку верблюды, начинались солончаки. И вооружённые советские люди смотрели на правый берег, на ветлы, на дубы, на рощицы, на деревню Окатовку, Ерзовку, Орловку через простор волжской воды: простор этот ширился, все дальше уходили рощи, деревня Окатовка, колхозы, рыбаки, мальчишки, оставшиеся под немцами, вся громада Кубани, Дона.
А Украина с этого плоского берега казалась далёкой и недосягаемой. И только грохот пушек и пламя сталинградского пожара были горестным братским приветом, который жёг сердца ушедших за Волгу людей, звал их, торопил. |