Но тогда Торшин не краснел. Ни перед женой и детьми, ни перед людьми и собственной памятью стыдиться было нечего.
Тогда все шло иначе. А вот теперь… Когда написал письмо матери, ответ получил от младшего брата. Тот не сдержался. Вылил на голову Егора всю злость и боль. Назвал скотиной, гнилым пеньком, просравшим семью, потерявшим родню и дом. Он упрекал его за все разом. За позор и легкомыслие. За детей, выросших сиротами. За отца, чью кончину приблизил Егор. Тот, умирая, не простил сына. И не велел ему ногой ступать на погост, покуда мозгов не наберется.
Больно было читать. Брат не пощадил. Бил без промаха. По совести, по памяти, по самолюбию…
«В деревне тебя, слава Богу, забыли. Да и к чему говно ворошить? Что о себе ты оставил в памяти? Детей? Так их не растил. Не учил, не вывел в жизнь! Все это сделала Фенька! Сама дала всем образование. Троих выучила, побрезговав даже помощью твоей. А ведь с петли вытащили бабу. В сарае. Дети. Она с позора в нее сунулась в тот день, когда ты ушел. Мудило ты поганое! Кобель старый! Как бельма не лопнули, когда семью на суку променял? Какой ты мне брат? Уж лучше б не было тебя, чем столько стыда и срама хлебнули все.
Не пиши, не объявляйся! Иначе поздоровкаюсь с тобой колом по башке. О тебе все равно жалеть некому, пес шалопутный! Я не хочу знать о тебе…»
В подтверждение он даже обратный адрес не указал.
Егор после его ответа все пути-дороги в лесу перепутал. Не видел ничего. Он впервые искренне испугался своего будущего. Меньше чем через год он будет освобожден. Он сможет уехать отсюда, куда захочет. Навсегда, насовсем.
«Но куда? Кому нужен? Самому себе, а значит — одиночеству, а что есть оно, если не смерть? Но ведь и жизни не было! Она просто промелькнула, опалив его горем с ног до головы. А радость была такой короткой и маленькой, что не удержал, выпустил и потерял. Теперь уж навсегда», — думал он и, уходя в тайгу, каждый день просил у судьбы единой милости — смерти.
Егор долго не решался написать Фене. Жег стыд, чувство вины перед той, которую всегда оставлял один на один с бедой.
Торшин колебался целых два месяца. Но когда понял, что до воли остаются считанные месяцы, насмелился. И, выбрав самую глухую ночь, сел за письмо.
«Здравствуй, Феня! Не надо серчать на меня больше, чем я наказан за свое. Знаю, поделом. А потому не жалуюсь. Хотя тошнее, чем мне, навряд ли кому приходится нынче. Тебе досталось несравненно больше и труднее. Это без слов понимаю. О! Если б мог я вернуть прошлое, родной мой человек, как дорожил бы каждым мигом самого лучшего на земле — семейного счастья! Но ты не простишь меня. И дети, мои дети, не назовут меня отцом. Я сам виноват и отнял, украл у себя единственное, чем был богат и счастлив, — свою семью, не уберег.
Все горести и муки, что перенес за прожитые годы, ничто в сравнении с этой потерей. Я виноват перед вами, перед памятью отца, перед матерью и братьями. От меня отвернулись все, даже смерть. Но ведь я люблю вас! Все эти годы я ни на минуту не забывал о вас. Случившееся — жуткая ошибка, сломавшая жизнь!
Фенюшка! Единственная радость моя и жизнь, мне скоро на волю. Я не вправе рассчитывать на взаимность. Но, если можешь, если сохранилась в душе хоть капля тепла ко мне, черкни, как ты, дети? Я очень буду ждать этой весточки».
Каждый раз, когда кто-либо из лесорубов возвращался из села, Егор высовывал из кустов обросшее густой щетиной лицо и спрашивал:
— А мне письмо есть?
— Пишут! — отвечали мужики хором, сочувствуя человеку.
Торшин впадал в депрессию. И снова оживал, когда кто-то опять собирался за почтой.
В этот раз он проспал возвращение Никитина. А тот, подойдя к нему, гаркнул над ухом, чуть ли не оглушив мужика:
— Егор! Медведи всю палатку обоссали, а ты все спишь, воспользовался дождем? А ну, на мослы становись! Да танцуй! Письмо тебе пришло! — Он крутил конвертом перед носом. |