Изменить размер шрифта - +
Предлагаемая читателям глава — своего рода размышле­ния автора над истоками трагедии, над тем, кому и для чего нужен был «заговор Таганцева»).

 

<style name="11">Зиновьев потер жестким волосатым пальцем левый, особенно уставший и покрасневший глаз. Что-то видеть стал в последнее время хуже. Некогда думать о здоровье, когда революция в опасности. Зиновьев любил себя. Но научился забывать о своих проблемах, когда того требовала революция, служению которой он посвятил свою жизнь. Или когда того требовал Ленин. Ленина он любил почти так же, как себя. И боялся. Всю жизнь его боялся, как ни­кого другого. Больше, чем городового в детстве. Больше, чем погромщиков. Иногда он пытался спорить с Лениным, иногда оказывался в оппозиции. Но всегда преклонялся перед ним. Но всегда боялся. И все-таки не страх, а любовь к Ильичу заставила его тогда, в Польше, в Поронино (чуть ли не воспаление легких было — тогда у Ильича подробно­сти из памяти выветрились), сесть на велосипед и поехать за врачом. Легко сказать: сесть на велосипед и поехать — ухмыльнулся Зиновьев. Это надо представить! Он со своей, скажем так, не слишком спортивной задницей, и толсто­трубный тяжелый велосипед. Почти двадцать километров по проселочной дороге! И дождь, и ветер, и темень! При том, что он, Григорий Зиновьев, совсем не великий спорт­смен. И не самый большой храбрец, как говорится в окру­ге. Но он доехал и привез врача. Не на велосипеде, конеч­но. Зиновьев улыбнулся своему отражению в венецианс­ком зеркале, которое остолоп-хозяйственник отобрал из реквизированной у контрреволюционеров мебели и сдуру поставил к нему в кабинет. Что теперь делать с этим зерка­лом, скажите мне? Не знаете? И я не знаю. Зиновьев встал, погладил рукой деревянные завитки зеркальной рамы. Да, так о чем это я? — вернулся он к своим воспоминаниям. Подошел к окну, отдернул штору. Да, о враче. Я привез его на бричке. А велосипед оставил в его доме. Ехать на нем ночью обратно — такой жертвы не мог бы потребовать от него даже Ильич. Хотя... если бы взглянул на него своими холодными, режущими человека на части глазами да по­требовал: езжай, Григорий, то и поехал бы как миленький. Как поехал за ним в Разлив. Зачем, скажите, пожалуйста, ему был нужен Разлив? Писать там с Ильичем их бессмерт­ный труд «Государство и революция»? Да если бы жандар­мы Временного правительства их там нашли, никакой ре­волюции не было бы! Осталось бы одно государство... И все-таки в наших спорах в Разливе Владимир Ильич меня не убедил: государство — вечно. А Ильич считал, что госу­дарство — категория историческая, и присуще оно только классовому обществу. Вот построим бесклассовое обще­ство, и государство отомрет... Зиновьев не любил спорить с Ильичем, пугался его беспощадности в споре, его жестких аргументов, его напора, привычки награждать оппонента всякими нелестными эпитетами. А с другой стороны, ува­жая Ленина, преклоняясь перед ним, Зиновьев пуще всего боялся потерять то, что он называл уважением Ленина к нему, Зиновьеву. Хотя в глубине души понимал, что Ленин не уважает не только Зиновьева, но и всех остальных това­рищей по партии, что для него нет авторитетов, но самое важное — для него нет и равных. Боясь потерять это при­зрачное уважение, Зиновьев буквально заставлял себя спо­рить с Лениным, ибо тот вызвал его на спор, на дискуссию. Ленин не был кабинетным ученым. Ему нужна была ауди­тория оппоненты, пусть даже такие, как Зиновьев. И вот, чтобы сохранить столь дорогую для него дружбу с Лени­ным, Зиновьев спорил с ним и тогда, в Разливе. Но так, формы ради. Каждый оставался при своем. Зиновьев пола­гал, что, пока будут сильные личности, вожди, будет и госу­дарство как механизм управления массами. А вожди будут всегда, ибо так человек устроен, он стремится стать вож­дем. Чем он сильнее, тем крупнее как вождь. Чем жестче, беспощаднее в достижении цели, тем жестче и беспощад­нее аппарат принуждения масс, механизм управления ими, то есть — государство.

Быстрый переход