На поминках, устроенных в двухкомнатной квартирке, что снимали Костя с Валей, один за другим говорили Костины товарищи. И хоть понятно, что в таких случаях говорится лишь хорошее, Гулевский с удивлением ощущал, будто говорят не о его сыне, а о ком-то, кого он не знал: общительном, открытом к друзьям, надежном в жизни и в деле человеке.
Подошла Валя. Платок она сняла, и русые, сведенные в кичу волосы придавали ее простенькому личику выражение потерянности.
— Илья Викторович, я должна вам показать… — она потянула Гулевского в смежную, крохотную комнатку, подвела к подвешенным над письменным столом книжным полкам, одна из которых — он сразу увидел — была уставлена его книгами: монографиями, пособиями, из-за которых топорщились юридические журналы с его статьями.
— Не знаю, как быть с этим, — неловко произнесла Валя. — Я съезжаю к маме. У нее лишнего места нет. К тому же я-то не юрист. Костя сказал, что собрал все ваши публикации.
— Отдай в библиотеку, — невнимательно посоветовал Гулевский.
Валя удивилась:
— Удобно ли? Все-таки дарственные.
«Дарственные»?! — Гулевский потянулся к полке. Снял одну, раскрыл, следом, задрожавшей рукой, — другую, наугад — третью. На титульном листе каждой книги стоял авторский экслибрис: посвящение от отца сыну. «Учись, балбес! Наука ждать не станет». Или — «Моему единственному, любимому сыну — с надеждой и упованием», «Костику от отца — свершая, свершишься».
— Что-то не так? — Валя, заметив, как перекосило его лицо, встревожилась.
— Все так, — прохрипел Гулевский. Все было так, за одним исключением. Он не дарил книги сыну и не писал посвящения. Все эти надписи сочинялись самим Костей — еще в школе сын часами старательно копировал отцовский почерк.
— Долго собирал? — он отвел глаза, чтоб не выдать себя.
— Всякий раз от вас возвращался с новой книгой.
«Всякий раз»… Полка едва вмещала книги, журналы. Меж тем виделись они с сыном мельком, хорошо, если два раза в год.
Гулевский ухватил себя за глотку, чтоб не зарыдать, но почувствовал, что не в силах сдержать подступившую истерику, и — опрометью бросился из квартиры. Что-то крикнула вслед перепуганная Валя, кто-то пытался удержать его в прихожей, но он вырвался. Кто-то — как будто Егор Судин — с одеждой в руке нагнал на улице — и заставил-таки натянуть пальто и шапку. Хотел проводить. Но Гулевский грубо избавился от навязчивого провожатого, забежал в ближайшую подворотню и, более не сдерживаясь, закричал в голос. Кричал, зажимая рот, чтоб не переполошить темный, равнодушный к нему двор, и мерно бился головой о крышку помойки.
Ему сделалось воистину худо.
Только что он потерял сына во второй раз. На кладбище он хоронил человека, рожденного от него, но жившего своей жизнью, своими, чуждыми Гулевскому интересами. Было его безумно жалко. Но все-таки то был родной по крови, но чужой по духу человек. И это несколько смягчало горечь утраты. И вдруг оказалось, что все не так.
Все эти годы рядом метался лишенный родительской любви мальчишка. Пытавшийся добиться от черствого, кичливого отца уважения, заслужить его одобрение. И что встречал? В мозгу Гулевского с фотографической ясностью воспроизводились их редкие встречи, робкие фразы сына, собственные язвительные ответы, колкие насмешки. Чванливый самодур, не способный разглядеть родную, трепетную душу. Как же печет сердце!
Гулевский рванул рубаху, скребанул ногтями по груди, пытаясь вырвать наружу глухую, яростно грызущую боль. Так в поисках глотка воздуха рвет собственную глотку отравленный газом. Если бы мог, Гулевский разорвал грудь, не колеблясь. |