Остались плоды ее трудов, заботливого, доброго сердца, всегда болевшего за все: свежий ремонт и побелка, скатерти, салфетки, картины на стенах, контрольные весы. Никуда не делись и ребята, которые благодаря трудам Царицы входили в тело, питались так сытно, правильно и разнообразно, как никогда не смогли бы обеспечить бедные мамы дома. Просто рук не хватало.
Он, Колька, ее любимчик, старательно и очень деликатно откармливаемый, – тоже есть и будет еще очень долго. А вот Тамары нет. И никогда не будет.
«Сорокин, гадюка, так и не появился, хотя обещался. Что же такое, а? И этот спекся…» – думал Колька, свирепо жуя бутерброды. (Пирогов не ожидалось, недавно назначенная новая заведующая пока заботилась лишь о том, чтобы соблюсти нормы и прочий граммаж, ей было не до перевыполнения планов.)
Парень ждал, что появится старший товарищ, знающий, что и как делать – уж таков был Сорокин, приучил всех к тому, что он как бы шутя способен разрешить любое затруднение, но вдруг куда-то пропал. А тут выяснялось, что у него, как и у простых смертных, имеется сердце, способное барахлить, лет ему немало, он порядком устал и опустил руки – то есть открылось, что железный капитан, оказывается, тоже человек.
Однако, чтобы перестать гневаться и осознать масштаб этого «открытия», надо бы прожить хотя бы четверть века, лучше половину. Колька же пока такового жизненного багажа не имел, потому просто ждал, когда появится капитан. Сначала с минуты на минуту, потому поостыл, утешая себя лицемерно солидными мыслями: «Что ж, его тоже понять можно… старый больной человек. Сердце ведь не шутка, хочешь не хочешь, а надо избегать тревог и волнений».
Потом не сдержался и обозлился: сколько можно уж? Время идет! И убийца – если таковой есть (а он есть!) – наверняка уже со спокойным сердцем подчищает следы… «Ну, там, улики… что эти злодеи обычно делают тогда, когда менты-лентяи гоняют лодыря?»
Провозгласили тост за наставников, Колька опомнился, поднял со всеми стакан с компотом – вполне порядочным, но с Тамариным не сравнится. Что-то она в него такое добавляла, что он становился куда вкуснее, чем все, которые Пожарский пробовал.
Снова его мысли унеслись от происходящего. Он опять открывал эту проклятую дверь в комнату Сорокина, видел, как сквозь туман, висящее, неестественно вытянутое, будто бескостное тело. Снова бросался перекусывать шнур, пытался сделать искусственное дыхание и, осознав, что бесполезно, оседал на пол, тупо таращился, вертел в руках обрезанную, причудливо увязанную петлю…
Хорошо, что отвлекли: грохнул дружный гогот, и Колька очнулся. Оказывается, Семен Ильич, ударившийся в воспоминания, рассказывал про первые шаги одного из своих выкормышей:
– …вижу: совсем плохи дела, ничегошеньки он не учил. Говорю: узлы хотя бы, как вязать, знаешь? Этот шкет даже с обидой: а как же, как это – я да не знаю! Я ему: так показывай, чего молчишь? И он эдак хватает шнур и ну вертеть-навязывать кренделя, и так увлеченно, и поясняет: это вот ткацкий, это брамшкот, булинь, стремя…
Колька расплылся в улыбке. Это про Петьку Муравьева, сына погибшего моряка-балтийца, который осилил лишь год учебы, потом, плюнув на все, сбежал на флот юнгой. Невероятный был мастер вязать узлы, знал их уйму и охотно учил всех желающих и нежелающих, рассказывая, какой для чего.
Разговор уже перешел на другое, Колька жевал бутерброды, хлебал компот – темы бесед были ему неинтересны, и он вновь вспомнил про Муравьева. Они приятельствовали, парень он был хотя и непоседливый, но серьезный, терпеливый, доброжелательный, никогда ни над кем даже не подтрунивал.
Если кто-то, начав и потеряв терпение, пытался бросить узловую науку, Петька готов был одно и то же объяснять по многу раз, орудуя чужими пальцами, как своими, точно приучая малышей завязывать шнурки. |