А что,
если Зверков из презренья откажется от дуэли? Это даже наверно; но я докажу им
тогда... Я брошусь тогда на почтовый двор, когда он будет завтра уезжать, схвачу
его за ногу, сорву с него шинель, когда он будет в повозку влезать. Я зубами
вцеплюсь ему в руку, я укушу его. "Смотрите все, до чего можно довести
отчаянного человека!" Пусть он бьет меня в голову, а все они сзади. Я всей
публике закричу: "Смотрите, вот молодой щенок, который едет пленять черкешенок с
моим плевком на лице!"
Разумеется, после этого все уже кончено! Департамент исчез с лица земли. Меня
схватят, меня будут судить, меня выгонят из службы, посадят в острог, пошлют в
Сибирь, на поселение. Нужды нет! Через пятнадцать лет я потащусь за ним в
рубище, нищим, когда меня выпустят из острога. Я отыщу его где-нибудь в
губернском городе. Он будет женат и счастлив. У него будет взрослая дочь... Я
скажу: "Смотри, изверг, смотри на мои ввалившиеся щеки и на мое рубище! Я
потерял все - карьеру, счастье, искусство, науку, любимую женщину, и все из-за
тебя. Вот пистолеты. Я пришел разрядить свой пистолет и... и прощаю тебя." Тут я
выстрелю на воздух, и обо мне ни слуху ни духу..."
Я было даже заплакал, хотя совершенно точно знал в это же самое мгновение, что
все это из Сильвио и из "Маскарада" Лермонтова[18]. И вдруг мне стало ужасно
стыдно, до того стыдно, что я остановил лошадь, вылез из саней и стал в снег
среди улицы. Ванька с изумлением и вздыхая смотрел на меня.
Что было делать? И туда было нельзя - выходил вздор; и оставить дела нельзя,
потому что уж тут выйдет... "Господи! Как же это можно оставить! И после таких
обид! Нет! - вскликнул я, снова кидаясь в сани, - это предназначено, это рок!
погоняй, погоняй, туда!"
И в нетерпении я ударил кулаком извозчика в шею.
- Да что ты, чего дерешься? - закричал мужичонка, стегая, однако ж, клячу, так
что та начала лягаться задними ногами.
Мокрый снег валил хлопьями; я раскрылся, мне было не до него. Я забыл все
прочее, потому что окончательно решился на пощечину и с ужасом ощущал, что это
ведь уж непременно сейчас, теперь случится и уж никакими силами остановить
нельзя. Пустынные фонари угрюмо мелькали в снежной мгле, как факелы на
похоронах. Снег набился мне под шинель, под сюртук, под галстук и там таял; я не
закрывался: ведь уж и без того все было потеряно! Наконец мы подъехали. Я
выскочил почти без памяти, взбежал по ступенькам и начал стучать в дверь руками
и ногами. Особенно ноги, в коленках, у меня ужасно слабели. Как-то скоро
отворили; точно знали о моем приезде. (Действительно, Симонов предуведомил, что,
может быть, еще будет один, а здесь надо было предуведомлять и вообще брать
предосторожности. Это был один из тех тогдашних "модных магазинов", которые
давно уже теперь истреблены полицией. Днем и в самом деле это был магазин; а по
вечерам имеющим рекомендацию можно было приезжать в гости.) Я прошел скорыми
шагами через темную лавку в знакомый мне зал, где горела всего одна свечка, и
остановился в недоумении: никого не было.
- Где же они? - спросил я кого-то.
Но они, разумеется, уже успели разойтись...
Передо мной стояла одна личность, с глупой улыбкой, сама хозяйка, отчасти меня
знавшая. Через минуту отворилась дверь, и вошла другая личность.
Не обращая ни на что внимания, я шагал по комнате и, кажется говоpил сам с
собой. Я был точно от смеpти спасен и всем существом своим pадостно это
пpедчувствовал: ведь я бы дал пощечину, я бы непpеменно, непpеменно дал
пощечину! Но тепеpь их нет и... все исчезло, все пеpеменилось!.. Я оглядывался.
Я еще не мог сообразить. Машинально я взглянул на вошедшую девушку: передо мной
мелькнуло свежее, молодое, несколько бледное лицо, с прямыми темными бровями, с
серьезным и как бы несколько удивленным взглядом. |