Владимир Набоков. Защита Лужина
1
Больше всего его поразило то, что с понедельника он будет
Лужиным. Его отец -- настоящий Лужин, пожилой Лужин, Лужин,
писавший книги,-- вышел от него, улыбаясь, потирая руки, уже
смазанные на ночь прозрачным английским кремом, и своей
вечерней замшевой походкой вернулся к себе в спальню. Жена
лежала в постели. Она приподнялась и спросила: "Ну что, как?"
Он снял свой серый халат и ответил: "Обошлось. Принял спокойно.
Ух... Прямо гора с плеч". "Как хорошо...-- сказала жена,
медленно натягивая на себя шелковое одеяло.-- Слава Богу, слава
Богу..."
Это было и впрямь облегчение. Все лето -- быстрое дачное
лето, состоящее в общем из трех запахов: сирень, сенокос, сухие
листья -- все лето они обсуждали вопрос, когда и как перед ним
открыться, и откладывали, откладывали, дотянули до конца
августа. Они ходили вокруг него, с опаской суживая круги, но,
только он поднимал голову, отец с напускным интересом уже
стучал по стеклу барометра, где стрелка всегда стояла на
шторме, а мать уплывала куда-то в глубь дома оставляя все двери
открытыми, забывая длинный, неряшливый букет колокольчиков на
крышке рояля. Тучная француженка, читавшая ему вслух
"Монте-кристо" и прерывавшая чтение, чтобы с чувством
воскликнуть "бедный, бедный Дантес!", предлагала его родителям,
что сама возьмет быка за рога, хотя быка этого смертельно
боялась. Бедный, бедный Дантес не возбуждал в нем участия, и,
наблюдая ее воспитательный вздох, он только щурился и терзал
резинкой ватманскую бумагу, стараясь поужаснее нарисовать
выпуклость ее бюста.
Через много лет, в неожиданный год просветления,
очарования, он с обморочным восторгом вспомнил эти часы чтения
на веранде, плывущей под шум сада. Воспоминание пропитано было
солнцем и сладко-чернильным вкусом тех лакричных палочек,
которые она дробила ударами перочинного ножа и убеждала держать
под языком. И сборные гвоздики, которые он однажды положил на
плетеное сидение кресла, предназначенного принять с рассыпчатым
потрескиванием ее грузный круп, были в его воспоминании
равноценны и солнцу, и шуму сада, и комару, который,
присосавшись к его ободранному колену, поднимал в блаженстве
рубиновое брюшко. Хорошо, подробно знает десятилетний мальчик
свои коленки,-- расчесанный до крови волдырь, белые следы
ногтей на загорелой коже, и все те царапины, которыми
расписываются песчинки, камушки, острые прутики. Комар улетал,
избежав хлопка, француженка просила не егозить; с
остервенением, скаля неровные зубы,-- которые столичный дантист
обхватил платиновой проволокой,-- нагнув голову с завитком на
макушке, он чесал, скреб всей пятерней укушенное место,-- и
медленно, с возрастающим ужасом, француженка тянулась к
открытой рисовальной тетради, к невероятной карикатуре.
|