Ответа Ричарда приходится ждать так долго, словно расстояние между ними каким-то образом деформирует само время.
— Ну, не знаю. — Ричард говорит с кровати в доме в Пало-Альто, а такое впечатление, будто из других миров. — Как-то тревожно за тебя.
— Брось, не выдумывай.
Марч едва сейчас его слышит. Должно быть, неполадки со связью. Или просто диссонанс между звездной ночью здесь и ярким полднем Калифорнии.
— Я люблю тебя, — говорит она мужу, но голос нерешительный, будто оба они в этом немного сомневаются.
Марч кладет трубку. Где-то на той стороне Лисьего холма начинает выть собака. Из окна видна такая даль без конца и края, словно, присмотревшись, разглядишь сквозь тьму другую вселенную.
— Тебе в чай и молоко, и сахар? — окликает Гвен из кухни и, не дождавшись ответа, появляется в дверях. Мать все еще в куртке, у телефона.
— Мам?
— Знаешь, — медленно отзывается она, — я как-то слишком утомилась сегодня. Не до чая. Пойду-ка спать.
Заснуть не удавалось. Но в том дело, что мешала усталость, — здесь это просто невозможно было: вот ее старая комната, кровать, то самое стеганое одеяло, в красную и белую клетку, из времен, когда она беспрерывно думала о Холлисе… Его образ был словно впечатан в ее сетчатку — всегда перед ней, днем и ночью, закрыты глаза или открыты. В те годы Марч все мысли, казалось, о нем передумала. И вот на тебе: не успела здесь появиться — все сначала!
Это началось с тех поцелуев на крыше, жаркими, бессонными ночами. А утром они делали вид, будто ничего не было, сторонились друг друга или же разговаривали чересчур вежливо. Порой им действительно удавалось забыться на часок-другой, когда они неслись наперегонки к озеру Старой Оливы, брызгались, плавали, ныряли, словно всего лишь друзья, и не больше.
Когда Генри Мюррей умер — за письменным столом в своем офисе на Мейн-стрит, — все в доме на две недели окрасилось черным. Зеркала занавесили старыми холстами, а входные двери открыли, каждый мог зайти и отдать дань уважения покойному. Марч хорошо помнит: она сидит в уголке и наблюдает, как приходят один за другим соседи, неся букеты лилий и готовые блюда еды. Как рядом сел Холлис — чистые джинсы, белая рубашка (у него не было черного костюма) — и взял ее за руку, но Марч недовольно высвободилась. Он и так занимал слишком много места в ее жизни, и сейчас уже был перебор. Но с Холлисом — либо все, либо ничего. С того дня он помрачнел, замкнулся, рождая в Марч подспудное чувство вины. Рано или поздно ей следовало запомнить: его очень легко ранить — и чрезвычайно трудно потом эту рану залечить.
Она не пыталась извиниться перед ним до тех пор, пока в доме несколькими днями позже не сняли траур. А тогда подошла к его двери и постучала. Никто ей не ответил. Зашла. На кровати не было постели, платяной шкаф и дубовый комод пусты. Алан решил, что Холлису лучше жить в мансарде, он ведь не член семьи. Там Марч и нашла его. Он сидел на кровати, под свесом крыши, над головой рыжий паук усердно ткал паутину. Воздух затхлый, кругом пыль, из-за чего при еле ощутимом сквозняке все вокруг, казалось, серебряно вихрится.
— Чего тебе?
Тяжелый, раздраженный тон. Он бросает на нее один из тех своих взглядов упрямых, гордых, — от которых делалось не по себе.
Лучше не разговаривать с Холлисом, когда он такой. Марч села на деревянный стул и взяла наугад книгу из ящика учебников ее отца. «Уголовное судопроизводство». Ей стало интересно: есть ли у преступников такая же способность, как у нее, — притворяешься что занята чем-то одним, а в действительности внутри делаешь нечто совсем другое. Вот она, например, вроде просто листает старый, пыльный том, а на самом деле (в душе то есть), обняв, целует Холлиса. |