– Он продолжал объяснять дело, запинаясь и усложняя свою речь различными вводными предложениями. Но то, чего он не высказывал прямо и что, тем не менее, нельзя было скрыть из за волнения, сжимавшего спазмами горло, – это была безграничная скорбь и тоска, глухое озлобление перед необходимостью расстаться со своей землей, которую при жизни отца он сам ожидал с такой жадностью, а потом, овладев ею, обрабатывал с животной страстью, увеличивая клочок за клочком ценою самой жестокой скупости. Каждый вновь приобретенный клочок завоевывался месяцами жизни впроголодь, зимами, проведенными в холоде, изнурительным тяжким трудом в жаркие летние дни, когда приходилось надрываться, поддерживая свои силы только несколькими глотками воды. Он любил землю, как любовницу мучительницу, ради которой можно пойти на убийство. Для него не существовали ни жена, ни дети – земля поглощала его целиком! И вот теперь, одряхлев, он вынужден был уступить эту любовницу сыновьям, как когда то она была уступлена ему самому его отцом, которого сознание собственной беспомощности приводило в бешенство.
– Видите ли, господин Байаш, надо же честно признаться: ноги не ходят, с руками дело обстоит не лучше, – и что ж тогда, – страдает прежде всего сама земля… Дело бы еще как нибудь скрипело, если бы можно было поладить так или иначе с ними, с детьми…
Он бегло взглянул на Бюто и Иисуса Христа. Те не шелохнулись, смотря в сторону, как будто речь шла совсем не о них.
– Что же вы хотите? Чтобы я нанимал чужих людей, которые нас будут обворовывать? Нет, батраки – это не по карману: по нашим временам это может слопать весь урожай… Сам же я, как уже сказал вам, больше ничего не могу. Вот не угодно ли в этом году? У меня всего девятнадцать сетье. И что же вы думаете? Я еле еле вспахал четвертую часть, точка в точку столько, сколько нужно, чтобы прокормиться нам самим и прокормить скотину… Так вот, сердце разрывается, когда видишь, что наша кормилица пропадает зря… Лучше уж я уступлю ее, чем смотреть на старости лет на это разорение…
Голос его дрогнул, он с отчаянием махнул рукой, как бы подчиняясь неизбежности. Сидевшая рядом с ним покорная жена, раздавленная полувековым ярмом работы и подчинения, молча слушала.
– Вот еще недавно, – продолжал Фуан, – Роза катала сыры да так и грохнулась на них носом. Я тоже совсем разбит, не могу даже съездить на рынок… А потом все равно: умрешь, землю с собой не унесешь. Надо же когда нибудь отдать ее, надо, – ничего не поделаешь… Да чего там! Мы поработали, с нас хватит, теперь нам только бы подохнуть спокойно… Не так ли, Роза?
– Так, так! Истинный господь так! – сказала старуха. Опять надолго наступило молчание. Нотариус кончил подрезать ногти и положил перочинный нож на стол.
– Да, разумеется, все это резонно… Бывает, что выделение имущества при жизни становится неизбежным… А потом я должен сказать вам, что вообще то можно на этом и выгадать, так как введение в наследство обходится дороже, чем передача.
При этих словах даже подчеркнуто равнодушный Бюто не мог удержаться от восклицания:
– Так это правда, господин Байаш?
– Конечно, вы сэкономите на этом деле несколько сот франков.
Тут заволновались и остальные. Даже Делом, и тот просиял; всеобщую радость разделяли и старики. Значит, иного решения и не могло быть; если таким путем оказывалось дешевле – раздумывать было нечего.
– Мне остается сообщить вам полагающиеся по обычаю замечания. Некоторые видные умы относятся к передаче имущества при жизни отрицательно, считая ее безнравственной, так как она, по их мнению, разрушает семейные устои… И в самом деле, можно указать такие печальные случаи, когда дети ведут себя по отношению к родителям очень скверно; Родители отдают им все, а они…
Оба сына и дочь слушали с разинутыми ртами, хлопая глазами и нервно кривя рты. |