Марк Твен. Земляк
Однажды я предпринял прогулку на пароходе из Люцерна в Флюелен.
Был великолепный солнечный день; под защитой парусиннаго навеса пассажиры, сидя на лавках верхней палубы, болтали и смеялись; время от времени раздавались восторженныя восклицания по доводу волшебной панорамы природы. И действительно, трудно придумать более эстетическое наслаждение, чем прогулка по этому озеру! Горы проделывали все новыя и новыя чудеса: то оне выростали прямо из самаго озера, то возносились под самыя небеса, так что наш крошечный пароходик, казалось, совсем терялся под их ногами.
Это не снеговыя вершины. Но все-таки главы их теряются в облаках и при том оне не торчат голыми скалами, а, напротив, одеты зеленью, на которой глаза останавливаются с приятностью и удовольствием; их склоны так круты, что невозможно себе представить, чтобы на них могла удержаться человеческая нога, однако, они испещрены вверх и вниз тропинками, которыми швейцарцы пользуются каждодневно.
Иногда главы могучих горных исполинов, свешивались совсем вперед, подобно ширившейся крыше мансарды и на высочайших точках их, едва доступных глазу, лепились, как ласточьи гнезда, крошечныя хижины поселян, выбравших себе по истине воздушное местопребывание! Но если какой-нибудь из этих поселян вздумает заняться сомнамбулизмом или его ребенок, гуляя в палисаднике, полетит оттуда кубарем, — какое длинное путешествие с этих заоблачных высот предстоит их родственникам, прежде чем они разыщут кости этих несчастных! И все-таки лачужки ютятся там так красиво, кажутся такими удаленными от всего тревожнаго мира, погруженными в атмосферу такого сладкаго, блаженно-соннаго покоя, что тот, кто хоть раз попробовав пожить там наверху, наверное, не захочет снова спуститься к нам вниз.
Озеро извивается самыми прихотливыми изгибами среди этих громадных зеленых стен и с возростающим восхищением вы видите, как величественная панорама то свертывается и исчезает за вами, то снова в новой прелести развертывается перед вашим взором! Порою меня пронизывал полный неги трепет неожиданности: передо мной внезапно выростала блестяще-белая громада далекой, над всем господствующей Юнгфрау или другого снежнаго исполина, который свешивался головой и плечами над вершинами Альп средней вышины. В то время, как я пожирал глазами одну из подобных картин, углубившись всею душою в ея созерцание и стараясь, насколько возможно, продолжить это наслаждение, я услышал вдруг позади себя молодой добродушный голос, спрашивавший:
— Вы, конечно, американец? Я — тоже!
Это был юноша лет 18–19, стройный, средняго роста, необычайно подвижный, с открытым лицом, добродушным и оживленным, с безпокойными подслеповатыми глазками, с чуточку вздернутым носом, стремившимся как будто избегнуть встречи с первым пушком молодых усов и с несколько отвислою челюстью. На нем была низкая шляпа с широкими полями и с синей лентой, на которой спереди был вышит белый якорь; его пиджак, брюки, жилетка, словом, весь костюм отличались изяществом и модой; из-за ловко сидевших кожанных туфель, завязанных черными шнурками, выглядывали красные полосатые носки; голубой галстух на значительно открытом воротнике; небольшия бриллиантовыя запонки на груди; безукоризненно сидящия перчатки; белоснежныя манжеты с крупными запонками, изображавшими собачью голову (английскаго мопса) из оксидированнаго серебра; такая же собачья морда с красными стеклянными глазами — в виде набалдашника на его тросточке… Он держал под мышкой немецкую грамматику Отто; волосы его были коротко подстрижены, припомажены и, — как я заметил, когда он повернулся, — с тщательно проведенным пробором. Он вынул из красиваго портсигара сигаретку, вставил ее в пенковый мундштук, обернутый в футляр из марокской кожи и нагнулся к моей сигаре. Пока он закуривал, я сказал:
— Да, я американец!
— Я так и знал!. |