Нечасто, но ставил пластинку и, глубоко задумавшись, слушал, шевеля беззвучно обветренными губами. Особенно он любил «Дубинушку» Шаляпина и не мог сдержать своего восторга от песни. Он ерзал на жестком табурете, крутился, хватался за сигарету и, не раскурив ее, выбрасывал, размятую в грубой ладони. Когда же Козловский пел: «Дивлюсь я на небо…», или «Чорніі брови, каріі очі…», или «Ніч яка місячна, зоряна, ясная! Видно, хоч голки збирай…», — отец бледнел, нервно тер руки, ломал пальцы…
Ехали поступать в Москву в какое-нибудь театральное училище или во ВГИК. Во ВГИК в случае, если не получится с театром. Это по настойчивому совету Галины Дмитриевны, нашей заведующей сельским клубом. Она и письмо с нашими характеристиками написала.
— Сдайте под роспись секретарю приемной комиссии, — наставляла она, передавая пакет в руки Яковлевой. — Пусть присвоят номер и вам сообщат. В мое время был там преподаватель Земняков Павел Максимович, руководитель моей группы, передайте ему мою благодарность и, если спросит, как сложилась моя судьба, скажите — удачно. Я на своем месте. Несу в массы культуру. Готовлю новую смену талантов. Одна моя воспитанница в Институт культуры поступила. Скажите, что моя просьба с рекомендациями в секретариате. Надеюсь, он помнит меня и вам поможет.
Рассовав сумки по полкам купе, мы с Яковлевой уселись на лавку рядышком.
— Уф! — выдохнула Яковлева и посмотрела на меня. Как-то странно посмотрела. С прицелом на будущее, что ли. Зная свои недостатки, я перевел этот взгляд так: «И что, мне теперь с этим рыжим до конца жизни?»
В ответ я только глупо улыбнулся: «Судьба!»
— У тебя есть, что надеть на второй тур? — спросила Яковлева, разглядывая меня, как под микроскопом ученый рассматривает букашку.
— Н-нет. Только то, что на мне. Еще свитер, если будет холодно.
— Монолог не забыл? Галина Дмитриевна сказала, что надо постоянно его повторять, находя каждый раз новые оттенки.
«Какие тут оттенки, если я забыл даже то, что знал?! Не до того было. Помогал до отъезда отцу косить и копнить сено, перевозить под крышу сарая. Намахаешься, набросаешься за день так, что рук не поднять. Языком и то трудно шевелить! Монолог…»
— Я выучила еще монолог Заречной. На всякий случай. Там бывает, что просят, когда понравится артист, прочесть что-нибудь еще. Я и свои стихи подготовила.
— Ты? Стихи пишешь? — мои глаза были больше блюдца.
— А что тут такого? — тряхнула плечиком Яковлева. — Я давно их пишу. С третьего класса.
— С третьего? — Я попытался припомнить, какая она была в третьем классе, и прыснул со смеху. Это Яковлевой не понравилось.
— Глупо смеяться! — сказала она и отвернулась к окошку.
За окном было пространство. За разговорами мы и не заметили, что катим по этому пространству с полями и редкими перелесками. Много солнца. Высоко по небу плывут серенькие ребристые облачка. Там же, в вышине, летчик на самолете, как пахарь на ниве, провел длинную и ровную, только белую, борозду.
«Мама хотела, чтобы я был летчиком, — вспомнилась мама и ее грустные глаза при расставании. — Может, так и будет. Дадут от ворот поворот, и кувыркайся, как хочешь».
В Тайшете в купе подсели две тетки. Они были в черных платках и почти не разговаривали. Скажет одна, отзовется другая, и долгое молчание.
— Занавески надо бы Надьке отдать, — сказала та, что постарше, у которой железные зубы.
— А, — с досадой отмахнулась другая, — кому нужно это старье!
Старшая не согласилась. |