Тревога Макарова была
еще не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие
запросы тела, задумывался о том, как разыграется его первый роман, и уже
знал, что героиня романа - Лидия.
Макаров посвистел, сунул руки в карманы пальто, зябко поежился.
- Люба Сомова, курносая дурочка, я ее не люблю, то есть она мне не
нравится, а все-таки я себя чувствую зависимым от нее. Ты знаешь, девицы
весьма благосклонны ко мне, но...
"Не все", - мысленно закончил Клим, вспомнив, как неприязненно
относилась к Макарову Лидия Варавка.
- Идем, холодно, - сказал Макаров и угрюмо спросил: - Ты что молчишь?
- Что я могу сказать? - Клим пожал плечами. - Банальность: неизбежное -
неизбежно.
Несколько минут шли молча, поскрипывая снегом.
- Зачем так рано это начинается? Тут, брат, есть какое-то издевательство...
- тихо и раздумчиво сказал Макаров. Клим откликнулся не сразу:
- Шопенгауэр, вероятно, прав.
- А может быть, прав Толстой: отвернись от всего и гляди в угол. Но - если
отвернешься от лучшего в себе, а?
Клим Самгин промолчал, ему все приятнее было слушать печальные речи
товарища. Он даже пожалел, когда Макаров вдруг простился с ним и,
оглянувшись, шагнул на двор трактира.
- Поиграю на биллиарде, - сказал он, сердито хлопнув калиткой.
Истекшие годы не внесли в жизнь Клима событий, особенно глубоко
волновавших его. Все совершалось очень просто. Постепенно и вполне
естественно исчезали, один за другим, люди. Отец все чаще уезжал куда-то,
он как-то умалялся, таял и наконец совсем исчез. Перед этим он стал
говорить меньше, менее уверенно, даже как будто затрудняясь в выборе
слов; начал отращивать бороду, усы, но рыжеватые волосы на лице его
росли горизонтально, и, когда верхняя губа стала похожа на зубную щетку,
отец сконфузился, сбрил волосы, и Клим увидал, что лицо отцово жалостно
обмякло, постарело. Варавка говорил с ним словами понукающими.
- Н-ну-с, Иван Акимыч, так как же, а? Продали лесопилку?
Уши отца багровели, слушая Варавку, а отвечая ему, Самгин смотрел в
плечо его и притопывал ногой, как точильщик ножей, ножниц. Нередко он
возвращался домой пьяный, проходил в спальню матери, и там долго был
слышен его завывающий голосок. В утро последнего своего отъезда он
вошел в комнату Клима, тоже выпивши, сопровождаемый негромким
напутствием матери:
- Прошу тебя, - пожалуйста, без драматических монологов.
- Ну, милый Клим, - сказал он громко и храбро, хотя губы у него дрожали, а
опухшие, красные глаза мигали ослепленно. - Дела заставляют меня уехать
надолго. Я буду жить в Финляндии, в Выборге. Вот как. Митя тоже со мной.
Ну, прощай.
Обняв Клима, он поцеловал его в лоб, в щеки, похлопал по спине и добавил:
- Дедушка тоже с нами. Да. Прощай. У... уважай мать, она достойна...
Не сказав, чего именно достойна мать, он взмахнул рукою и почесал
подбородок. Климу показалось, что он хотел ладонью прикрыть пухлый рот
свой.
Когда дедушка, отец и брат, простившийся с Климом грубо и враждебно,
уехали, дом не опустел от этого, но через несколько дней Клим вспомнил
неверующие слова, сказанные на реке, когда тонул Борис Варавка:
"Да - был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?"
Ужас, испытанный Климом в те минуты, когда красные, цепкие руки,
высовываясь из воды, подвигались к нему, Клим прочно забыл; сцена
гибели Бориса вспоминалась ему все более редко и лишь как неприятное
сновидение. Но в словах скептического человека было что-то назойливое,
как будто они хотели утвердиться забавной, подмигивающей поговоркой:
"Может, мальчика-то и не было?"
Клим любил такие поговорки, смутно чувствуя их скользкую
двусмысленность и замечая, что именно они охотно принимаются за
мудрость. |