- Слушало его человек... тридцать, может быть - сорок; он стоял у
царь-колокола. Говорил без воодушевления, не храбро. Один
рабочий отметил это, сказав соседу:
"Опасается парень пошире-то рот раскрыть". Они удивительно
чутко подмечали всё.
- Ну, а как вообще были настроены? - спросил Суслов.
- Мне кажется - равнодушно. Впрочем, это не только мое
впечатление. Один металлист, знакомый Любаши, пожалуй,
вполне правильно определил настроение, когда еще шли туда:
"Идем, сказал, в незнакомый лес по грибы, может быть, будут
грибы, а вернее - нету; ну, ничего, погуляем".
Варвара хотела зажечь огонь.
- Подожди, - сказал Самгин, хотя в комнате было уже сумрачно.
Суслов, потирая руки, тихонько засмеялся.
- Я никаких высоких чувств у рабочих не заметила, но я была
далеко от памятника, где говорили речи, - продолжала Татьяна,
удивляя Самгина спокойным тоном рассказа. Там кто-то
истерически умилялся, размахивал шапкой, было видно, что люди
крестятся. Но пробиться туда было невозможно.
- Тридцать восемь и шесть, - громко объявила Варвара, - Суслов
поднял руку и прошипел:
- Шш!
"Ведет себя, как хозяин", - отметил Клим. Прервав рассказ,
Гогина начала уговаривать Любашу идти домой и лечь, но та
упрямо и сердито отказалась.
- Отстань; уйду, когда расскажешь.
- Но уж вы, Сомова, не мешайте, - попросил Суслов - строго
попросил. - Ну-с, дальше, Гогина! - сказал он тоном учителя в
школе; улыбаясь. Варвара села рядом с ним.
- В закоулке, между монастырем и зданием судебных
установлений, какой-то барин, в пальто необыкновенного покроя,
ругал Витте и убеждал рабочих, что бумажный рубль
"христиански нравственная форма денег", именно так и говорил...
Суслов обрадовался, хлопнул себя по коленям ладонями и сказал
сквозь смех:
- Это он, болван, из записки Сергея Шарапова о русских
финансах. Вы слышите, Самгин? Вот как, а? Это - рабочим-то
говорить о христиански нравственном рубле. Эх, эк-кономисты...
- Рабочие и о нравственном рубле слушали молча, покуривают,
но не смеются, - рассказывала Татьяна, косясь на Сомову. -
Вообще там, в разных местах, какие-то люди собирали вокруг
себя небольшие группы рабочих, уговаривали. Были и
бессловесные зрители; в этом качестве присутствовал
Тагильский, - сказала она Самгину. - Я очень боялась, что он
меня узнает. Рабочие узнавали сразу: барышня! И посматривают
на меня подозрительно... Молодежь пробовала в царь-пушку
залезать.
Она закрыла глаза, как бы вспоминая давно прошедшее, а Самгин
подумал: зачем нужно было ей толкаться среди рабочих, ей,
щеголихе, влюбленной в книги Пьера Луиса, поклоннице
эротической литературы, восхищавшейся холодной
чувственностью стихов Брюсова.
- Странно они осматривали все, - снова заговорила Татьяна, уже
с опенком недоумения, - точно первый раз видят Кремль, а ведь,
конечно, многие, если не все, бывали в нем пасхальными ночами.
Как будто в чужой город пришли. Или - квартиры снимают.
Какой-то рабочий сказал: "А дома-то не больно казисты".
Интересная старуха была там, огромная, хромая, в мужском
пальто и, должно быть, глуховата, все подставляла ухо тем, кто
говорил с нею. Лицо - опухшее, совершенно неподвижно, глаза
почти незаметны; жуткое лицо! Она все допрашивала:
"Чего они обещают?" И уговаривает: "Вы, мужики, не верьте. Я -
крепостная была, я - знаю, этот царь обманул народ. Глядите,
опять обманут".
Суслов снова захлебнулся тихим смехом:
- Я знаю ее! Это - Катерина Бочкарева. Хромая, да? Бедро
разбито? Ну, да!
- Рабочие уговаривали ее: "А ты не кричи!"
- Она! Слова ее! Жива! Ей - лет семьдесят, наверное. |