Изменить размер шрифта - +

Вспоминалось восхищение Радеева интеллигенцией, хозяйский
тон Лютова в его беседе с Никоновой, окрик Саввы Морозова на
ученого консерватора, химика с мировым именем, вспомнилось
еще многое.
"Да, возможно, что помогают. А если так, значит - провоцируют.
Но - где же мое место в этой фантастике? Спрятаться куда-
нибудь в провинциальную трущобу, жить одиноко, попробовать
писать..."
Он чувствовал, что это так же не для него, как роль
пропагандиста среди рабочих или роль одного из приятелей
жены, крикунов о космосе и эросе, о боге и смерти. У него была
органическая неприязнь к этим людям красивых слов, к людям,
которые, видимо, серьезно верили, что они уже не только
европейцы, но и парижане. Их речи, долетая в кабинет к нему,
вызывали в его памяти жалкий образ Нехаевой, с ее страхом
смерти и болезненной жаждой любви. Они раздражали его тем,
что осмеливались пренебрежительно издеваться над
социальными вопросами; они, повидимому, как-то вырвались или
выродились из хаоса тех идей, о которых он не мог не думать и
которые, мешая ему жить, мучили его. Втайне от себя он
понимал, что эти люди очень образованны и что он, в сравнении
с ними, невежда. В конце концов они говорили о вещах, о
которых он не имел потребности думать. Иногда он чувствовал,
что это его недостаток, но недостаток лишь потому, что
ограничивает его лексикон, впрочем, достаточно богатый
афоризмами.
"Философия права - это попытка оправдать бесправие", -
говорил он и говорил, что, признавая законом борьбу за
существование, бесполезно и лицемерно искать в жизни место
религии, философии, морали. Таких фраз он помнил много,
хорошо пользовался ими и, понимая, как они дешевы, называл их
про себя "медной монетой мудрости". Но вообще от
философических размышлений он воздерживался, предпочитая
им "факты", а когда замечал, что факты освещаются им
несколько разноречиво или слишком одноцветно, он объяснял это
требованиями объективности.
В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью,
прощупав, пересмотрев все впечатления последних лет, Самгин
почувствовал себя так совершенно одиноким человеком, таким
чужим всем людям, что даже испытал тоскливую боль, крепко
сжавшую в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и
долго сидел, безмысленно глядя на покрытые льдом стекла окна,
слабо освещенные золотистым огнем фонаря. Он был в
состоянии, близком к отчаянию. В памяти возникла фраза
редактора "Нашего края":
"Вся наша интеллигенция больна гипертрофией критического
отношения к действительности".
"Возможно, что я тоже заразился этой болезнью, - подумал
Самгин. - Заразился и отсюда - всё".
Подумав, он быстро нашел "но".
"Но если я болен, то, в отличие от других, знаю - чем".
А в следующий момент подумал, что если он так одинок, то это
значит, что он действительно исключительный человек. Он
вспомнил, что ощущение своей оторванности от людей было уже
испытано им у себя в городе, на паперти церкви Георгия
Победоносца; тогда ему показалось, что в одиночестве есть нечто
героическое, возвышающее.
"Нет у меня своих слов для голоса души, а чужими она не
говорит", - придумал Самгин.
На стене, по стеклу картины, скользнуло темное пятно. Самгин
остановился и сообразил, что это его голова, попав в луч света из
окна, отразилась на стекле. Он подошел к столу, закурил
папиросу и снова стал шагать в темноте.
Варвара возвратилась около полуночи. Услышав ее звонок,
Самгин поспешно зажег лампу, сел к столу и разбросал бумаги
так, чтоб видно было: он давно работает.
Быстрый переход