Изменить размер шрифта - +
Сжалось сердце и за Ванду, разучившуюся за двенадцать лет заключения быть матерью. К её отношениям с дочерью было приковано внимание всего посёлка. Услышав однажды, как кто-то плачет в сарае, соседка Ванды (заведующая детским садом) обнаружила там лежавшую на дровах Киру и забрала её к себе. Позже Ванда прочла в дневнике девочки: «Почему мама – не мама? Она меня не любит. А я хочу, чтобы любила». Ванда бушевала. Требовала дочь обратно. Та не шла. Обе страдали. Никто им не мог помочь. Отчитывавшая меня когда-то «львица» – «А какой другой жизни вы ждёте?» – конечно, хотела бы видеть свою свободную жизнь иной.

Ванда к тому же не желала мириться с наступлением возраста. А женского счастья судьба ей не припасла. Знакомые мужчины оказывались мельче её. Подобные драмы не вызывали у окружающих ни отклика, ни сочувствия. Только пересуды. Освободившиеся нелегко приноравливались к воле. И она обходилась с ними по-разному.

Однажды я увидела сошедшую с пригородного поезда Ольгу Викторовну Третьякову, с которой мы провели столько прекрасных часов в Урдоме и Межоге. Я обрадовалась, кинулась ей навстречу. Бросив на меня испуганный, недоумённый взгляд, она отступила, сделала вид, что не знает, кто я такая. Рывок заключённой к освободившейся был и вправду непростительным поступком. Но и воля, не избавлявшая людей от страха, мало чем отличалась от тюрьмы.

Последний год нам стали выплачивать какие-то рубли. Колюшка упрямо копил деньги: «Тебе на пальто к освобождению!» Где-то на глухом полустанке мы нашли сельпо и попросили конвоира сходить с нами в магазин. Полки там были забиты тюками материи. Коля просил снять то один, то другой рулон. Интересовался шириной. Наконец, выбрав красивый тёмно-синий материал, сказал:

– Это тебе пойдёт больше всего. Отмерьте три метра, чтобы хватило и на капюшон.

«Ведь я твоя мама!» – часто говорил он. Пальто мне сшил портной ТЭКа, эстонец Вальтер Трутс. Марго была главным консультантом.

Время моего освобождения стремительно приближалось. Я никому не призналась бы тогда, что сердце ещё не начинало радостно биться при мысли о воле. Как больной, долго пролежавший в гипсе и напрочь разучившийся двигаться, я теряла голову при мысли о первых шагах на свободе. Мало заботили такие вопросы, как работа и жильё: «Другие же не погибли. Устроюсь и я». Главной, устрашающей была мысль о том, как я буду забирать сына у Бахаревых.

Хотя меня и удивила в своё время формула Александра Осиповича: «Факт – это ещё не всё», сама я уже давно стала исповедовать ту же веру. Барбара Ионовна отреклась от меня при аресте, так и не приехала ко мне ни в Джангиджирский, ни в Беловодский лагеря, но я продолжала верить, что душа у неё болит за меня. Теперь я получала от неё письма, полные муки и раскаяния. Точно так же, думая о Филиппе, несмотря на всё, что он натворил, вопреки всем фактам, я надеялась: при моём освобождении в нём возобладает человеческое начало, и он отдаст мне сына без суда.

Как-то мы с ТЭКом шли по шпалам на одну из колонн, и я вдруг увидела Филиппа. Это граничило с галлюцинацией. Тем не менее это был он. Он шёл на ту же колонну. Лицо его, вне всякой логики, выражало неподдельную радость. «Какое счастье видеть тебя… – восклицал он при тэковцах, целуя мне руки. – Боже, какое счастье!» К концу спектакля мне принесли от него письмо. Случившееся он называл трагедией, считал причиной болезней, на которые в последнее время жаловался. Почти доверительно объяснял: «В последнее время я был так придавлен обстоятельствами, которые хотел разрушить, что был как бы парализован, не мог даже писать тебе. Я только думал о тебе не переставая. Жаль страдающую и физически, и морально В. П. Но я люблю тебя».

Капитальным его поручительством я продолжала считать слова, написанные чуть раньше: «Если ты опасаешься за ребёнка – напрасно.

Быстрый переход