Капитальным его поручительством я продолжала считать слова, написанные чуть раньше: «Если ты опасаешься за ребёнка – напрасно. Ребёнок может быть всегда твой, и, если бы я любил его больше собственной жизни, по твоему требованию я отдал бы тебе его в любую минуту, хоть через десять лет, лишь бы тебе было хорошо…» Это письмо я рассматривала как наиважнейший документ. Держалась за него со всей силой убеждения в его неоспоримости, на которую только была ещё способна, хотя, проученная Филиппом, не должна была бы доверять ни письму, ни речам, ни самому человеку.
Когда в одном из своих посланий отправленный этапом на Крайний Север Платон Романович выговорил то, что я пыталась утаить от себя, я всё-таки очнулась: «Что сталось с нашими жизнями, Тамуся? Сын растёт без тебя. Ты должна нанять адвоката… A-а, какой там адвокат! Чушь! Надо что-то придумать. Ты понимаешь, что отец не захочет отдать сына? Это именно так. Сделает всё, чтобы не отдать его… Коля? Ты любишь его! Вижу. Понимаю. Но он тоже не может помочь тебе. Он, как и я, связан по рукам и ногам. Как же ты справишься? Как мне за тебя тревожно. Господи! Скорее бы мне освободиться, чтобы стать тебе хоть какой-то подмогой. Куда поедешь, когда освободишься? Где будешь жить? И денег нет. И крова никакого…» Платон Романович прав: мне мирно не отдадут сына. Придётся обращаться в суд! А я, ещё не умея осознать до конца, что со мной сделали эти семь лет исключения из жизни, цепенела при мысли о законах, юристах и судах.
За два месяца до освобождения нас направили обслуживать близлежащее к местожительству Бахаревых отделение. На одну из колонн после концерта приехал Филипп. Тысячу раз я представляла себе этот «предвольный» разговор с ним: то бурным, то человечным и достойным, то с вопросами о Коле или словами о привязанности Веры Петровны к Юрику. Все ушли. Мы остались вдвоём в маленькой комнате за сценой. Филипп снимал с хлипкой этажерки КВЧ газеты, вертел в руках и тут же клал обратно.
– Ты, наверно, хочешь поговорить?
– Разумеется, – ответила я, холодея при мысли, что это и будет наконец решающий всё разговор. – Ты знаешь, что я скоро освобождаюсь, что приеду за сыном?
– Полагаю, не сразу. Хотя бы тогда, когда устроишься на работу и будешь иметь жильё.
– На это уйдёт немного времени.
– Посмотрим.
Я считала, что он заговорит о моём устройстве на работу неподалёку от Вельска, чтобы самому чаще видеть сына. Но он, казалось, дал себе зарок не проронить лишнего звука. Ждал, что буду говорить я. И, вдруг со всей очевидностью поняв, что это не сдержанность, а тактика человека, приготовившегося ловить мои ошибки или оговорки, я сникла. Как цапля, пыталась удержаться на одной ноге, не зная, как и куда поставить другую. Напротив меня сидел человек, абсолютно отстранённый от всех былых чувств. С заинтересованностью охотника он холодно следил за мной, пытаясь понять, чем я могу быть опасна. За мной наблюдали. И только. Если бы я тонула, он, возможно, заплакал бы, но спасать бы не стал. Говорить оказалось не о чем. Предстояло действовать. Во всяком случае, готовиться к этому.
Формула: «За матерью все права!» – была крепко вбита в сознание. Издавна. Имея пропуск, я отправилась в юридическую консультацию на крупном железнодорожном узле Кулой, где меня никто не знал. В случае необходимости полагала представиться вольной, не захватившей с собой документы. Отвыкнув за семь лет от посещения каких бы то ни было официальных учреждений, я поднималась по скрипучей деревянной лестнице поселкового Совета в полуобморочном состоянии. Юрист выслушал. Задавал вопросы, уточнял подробности, рылся в кодексе, называл номера статей, на которые ссылался. Заключение его сводилось к следующему: лучше всего вопрос решить доброй волей. Если же нет, то суд в первую очередь руководствуется в таких случаях интересами ребёнка. |