– Приехала, чтобы попрощаться. Всё-таки приехала? Да, да, попрощаться.
Не жалуясь ни на здоровье, ни на одиночество, он держал меня за руку и повторял:
– Ко мне при-е-ха-ла Тамарочка. Приехала. Ко мне. Спасибо!
Подошёл врач-литовец Владас Шимкунас, напомнил:
– Обещали долго не сидеть.
А сказать надо было так много! О том, как дорог мне Александр Осипович, как нужен, что я уцелела благодаря ему…
– Мы ведь с тобой больше не увидимся, Тамарочка. Не перебивай. Не увидимся! Выслушай моё завещание. Вот оно: как только сумеешь, родная, желательно поскорее, при первой же возможности поезжай в Одессу к моей Олюшке. Познакомься. Расскажи ей про меня. Именно ты сумеешь это сделать. Я знаю, вы полюбите друг друга. Да, да. Полюбите. Вот, пожалуй, и всё. Других просьб у меня нет.
Я пообещала. Поклялась. В лазарет вбежал Борис:
– Я жду вас.
«Зачем он торопит? Неужели ничего не понимает?»
– Ты на него не сердись, – сказал Александр Осипович, – ему ведь тоже очень худо. Ты у нас максималистка. Мне жаль, что ты чего-то не поняла про него. А вот он про тебя всё знает. Простись с ним дружески, Тамарочка. Так будет правильно.
Борис успел приготовить угощение.
– Хотите что-нибудь из этого? – широким жестом указал он на стену, где висели его картины.
Я огляделась:
– «Алёнушку» Васнецова.
Он усмехнулся:
– Что ж. А «Грачей» от меня в придачу. Возьмёте?
Не дождавшись от меня, сухой и колючей, хоть какого-то тёплого слова, Борис раздражённо бросил:
– А знаете, Зорюшка, у вас нет сердца!
Верно: у меня его не было. Оно было отдано Коле. Именно этого Борис не понимал. Я ушла. Он догнал:
– Да не сердитесь. Счастья вам на воле! Я желаю вам счастья.
Перед выходом из зоны я ещё раз забежала к Александру Осиповичу. Буран не прекращался. Машины не шли. С картинами Бориса я пробивалась к Княжпогосту пешком. Километра через три из леса выехал самосвал и подобрал меня, в голос плакавшую вместе с вьюгой обо всём, что уже было пережито и что ещё придётся пережить.
Мне вспомнилась встреча с Тамарой Цулукидзе после гибели её сына. Увидела её случайно, зайдя в княжпогостский Дом культуры. Она была совершенно потухшая. Я робко спросила её:
– Как живёте?
Слегка приподняв плечо, она ответила:
– Живу? Я презираю себя за то, что живу, за то, что осталась жить после Сандика.
Тон и слова… Их нельзя было забыть.
* * *
Наступило серое, пасмурное утро 30 января 1950 года. Прошло ровно семь лет с того утра во Фрунзе, когда у калитки дома возникла женщина в каракулевом манто, чтобы арестовать меня. В барак пришёл нарядчик:
– Идите во второй отдел, оформляйтесь.
Инспектор листал моё «дело». Просматривал вклеенные туда квитки вызовов на допросы.
– Солидно вас погоняли, – заметил он. И продолжил «отеческим» тоном: – Освобождаем вас, значит. Всё у вас хорошо. Худо только, что мужа забыли. Он забросал нас письмами. Просит, чтобы вас к нему направили. Хочет, чтобы там его освобождения дожидались. А это сколько же? A-а, так это всего три годочка. Это можно. Это недолго.
Он протянул мне два заявления, написанные рукой Эрика. Одно – с просьбой выдать мне путевой лист к нему в Тайшет, другое – в народный суд: «При рассмотрении дела моей жены Т. В. Петкевич о передаче ей для воспитания сына прошу присоединить моё ходатайство перед судом об этом же, т. е. об удовлетворении её просьбы. Со своей стороны заверяю суд, что приложу все усилия для совместного воспитания ребёнка и усыновления его. |