Получилось прикоснуться к камням моего трагического города. Любовь к нему была беспредельна. Улучила мгновение, чтобы растянуться на ступенях Исаакиевского собора, прижаться к ним.
В юридической консультации моих страхов не поняли и ничего толкового не посоветовали: «Да что вас, собственно, беспокоит? Получите жилплощадь, работу, подадите в суд, и ребёнок будет ваш». Я ещё как-то пыталась пробиться в прошлое. Отправилась к прежней любимой подруге – Ниночке Изенберг. Дом помнила. А лестница? С парадной? Со двора? Забыла. Память ничего не подсказывала, словно вычеркнув годы юности. Как и мать Давида, Нинина мать Нина Александровна вскрикнула:
– Бог мой, ты ли это, Тамара? Живая? Откуда?
Ниночка не отпускала мои руки, смотрела в глаза, словно самым важным в тот миг считала влить в меня уверенность и покой. Когда-то она была мне больше чем подруга. Обладала удивительным даром умиротворения.
– Выходит, вы всю войну пробыли в Ленинграде? – спрашивала я.
– От начала до конца. Сбрасывали с крыш бомбы. Тушили зажигалки. Голодали. Но выжили. Чудом, конечно, – рассказывали они по очереди.
Соизмерять блокаду города, смерть мамы и сестры я ни с чем не могла.
– Как же страшно всё блокадное! Невозможно представить!
– Что тебе сказать? – отозвалась на это Нина Александровна. – Не страшней, наверное, чем всё твоё… Спущусь-ка я в булочную, куплю к чаю твои любимые наполеон и буше, – заторопилась она.
Кто-то на земле помнил названия моих любимых пирожных? Это тоже судорогой прошлось по сердцу. Как и у Давида, в уютной квартире Нины всё было на прежних местах. Те же матовые колпаки со стеклянными воланами на настенных лампах, люстра из розового стекла над круглым столом. Белые стулья и кресла. Жардиньерки. Книжные полки. Мне представлялось, что все книги в блокаду были сожжены, всё стеклянное побито. Как хорошо, что именно этот дом с иконами и книгами не разорён и напоминает о целостном мире. Вон на стеллажах Владимир Соловьёв в старинном издании…
– А «Семья Горбатовых»? Сохранилась? А Кржижановская?
– На месте.
– Расскажи про себя, Ниночка.
– Замужем. Но развожусь.
– Почему? Кто он?
– Химик… А почему? В двух словах не расскажешь. Он против церкви. А мы с мамочкой верим в Бога.
– Кто из прежних знакомых остался в Ленинграде?
– Лиза здесь. Кирилла-белого убили на фронте, – сообщила Ниночка. – Нюру тоже убили.
– Какую Нюру?
– Амосову. Ах да, ты же её не знала. Это моя подруга по военной поре.
У меня было точно такое же чувство: хотелось говорить о своих северных друзьях как об общих.
– А Боря Магаршак, Илья Грановский, Ной Левин живы? – допытывалась я. – Ася Чижикова здесь?
– Не встречала. Не знаю. Видела Владимира Данскера. Военврач. Спрашивал о тебе… А у тебя всё такие же волосы. Глаза стали другие.
Я дала себе зарок не спрашивать про Роксану и про другую доносчицу – Норд. Об этом когда-нибудь потом. Не сейчас. Но с замершим сердцем всё-таки задала вопрос:
– А Роксану встречали?
– Здесь эта страхолюдина! Здесь… – отозвалась Нина Александровна. – Так хочется спросить тебя обо всём, а боюсь притрагиваться. Вдруг причиню тебе боль? – не выдержала она.
– Спрашивайте. Не бойтесь. Сейчас болит самое-самое давнее. А всё, что случилось после, как будто было не со мной. С кем-то.
И Нина Александровна – не спросила, а с неожиданной страстностью выкрикнула:
– Да ты не думай, я к тебе в душу не лезу. |