Изменить размер шрифта - +
И, значит, ничего я не докажу ей, потому что в моём арсенале лишь вот этот холст да моя невозможность жить без неё.

Не отрываясь, смотрю в её лицо. Но что это? Слабо, едва-едва мелькнула в нём улыбка. Благодарная? Снисходительная? Не знаю. Я ухожу сам.

 

Она не выгнала меня, не наполнилась ненавистью, она дружелюбна. А я бреду по совсем уже летней улице — с пылью на листьях и траве, с завязями яблок и шиповника. Островками на этой улице остались былые жители деревни, на месте которой построен новый район. Бреду, еле переставляя ноги: я сильно устал. Но я победил: она будет жить, будет долго молодой. Я смогу вызволить её из цепких скелетов прошлого.

 

Суриковское получилось продолжением школы — куда ни взглянешь, свои, родные рожи. В первые же дни Тюбик стал секретарем комсомольской организации курса. За два года он превратился в матёрого вожака. И из-за этого самого Тюбика и началась беда в моей жизни, а как первая весть, первый знак беды возникли глубокие разногласия с Антониной Сергеевной.

 

Но прежде чем они возникли, произошло несколько немаловажных событий.

 

3

 

Первое — Антонина Сергеевна прочитала «Камо грядеши?».

Это случилось во второй наш общий отпуск, после второго курса — на юге.

Мы сняли прекрасную комнату на самом берегу в Пицунде. Совершенно случайно. Не приехали родственники хозяев, а мы подвернулись под руку в нужный момент.

За одной удачей последовала другая — хозяйка согласилась готовить.

Мы плавали, зарывались в песок, бродили по берегу, разглядывали реликтовые сосны, ели шашлыки, хачапури и мамалыгу, пили прошлогоднее вино и пересказывали друг другу запомнившиеся спектакли, книги.

Иногда Тоша вдруг говорила: «Гриша, я ставлю себя на место лагерного узника. Ничего не могу с собой поделать, это я подыхаю на лесоповале». Или: «Гриша, это я сдираю кору с дерева, жую. И еле ползу, потому что не могу идти». «Гриша, это я вошла с Корчаком и детьми в газовую камеру!» «Это меня пытают, Гриша!» «Гриша, как спасти людей? — спрашивала тревожно. — Как помочь? Гриша, помоги».

В минуты, когда Тоша говорила мне подобное, она бледнела, ледяными руками касалась моих рук, хотела согреться. Она валила все боли, все людские жестокости на меня, а я затыкал ей рот: «Не надо об этом. Об этом нельзя. Смотрите, какое солнце, море! Какой покой! Надо жить, радоваться!» Мне казалось, я успокаивал её какими-нибудь эпизодами из моей жизни или болтовнёй компании моего папика, в которой я возрос и в которой получил своё образование. Мне казалось, она успокаивается — два-три дня не заговаривает об этом, но наступает миг, когда она бледнеет и тихо говорит: «Почему, Гриша, я слышу стоны и чувствую, что меня пытают? У меня всё тело ноет!»

Большую часть времени мы читали. Устраивались на берегу, в тени сосен, жевали виноград и персики из сада хозяйки и отключались на несколько часов полностью: и я, и Тоша, оказывается, любили читать зараз всю книгу. Зараз не получалось, но в три присеста мы её проглатывали. В те дни я увяз в Достоевском. В школе прочитал лишь «Преступление и наказание», да и то не прочитал, скользнул по роману — учительница литературы в литературе ничего не смыслила, скучно пересказала то, что пропечатано в учебнике, а, похоже, именно Достоевский заразил Тошу нездоровым воображением. И вот, в тот август, я всё более погружался в трясину больной психики, пороков и страстей. И пропустил момент, когда Тоша закончила «Камо грядеши».

Она ушла с пляжа. Ну ушла и ушла, мало ли зачем человеку понадобилось отлучиться на несколько минут. Но проскочил час, а она не возвращалась. С трудом оторвавшись от «Идиота», я пошёл искать Тошу. Её не было ни в комнате, ни в саду, ни на тропах наших обычных прогулок.

Быстрый переход