Я осторожно шагнул с крыльца и направился в сторону этого смеха.
Группа молодежи – человек шесть – сидели во дворе какого-то дома, пили чай из тонких гнутых стаканов и слушали «Голос Америки» на турецком языке. При моем появлении приемник был выключен, но – пачка московских сигарет по кругу, стакан чая, от которого я не отказался, и уже минут через десять я в числе прочих достопримечательностей колхоза выяснил, что лесная школа – «а вон в горах огонек, видите? Это у них вечерний костер, песни поют у костра до двенадцати ночи». Допив чай и попрощавшись, я вернулся в свой домик для гостей и, не заходя в него, решительно двинулся в горы, на этот слабо мерцающий в темноте огонек.
Было 23.17 по местному времени, огонек казался близким – только подняться в гору, будто рукой подать. Но на самом деле это было путешествие не для московской обуви и не для моего сердца…
Усталый, грязный, с ссадинами на локтях, штанина брюк изодрана о какой-то кустарник, заноза в руке – я вышел к затухающему костру лесной школы ровно без пяти двенадцать ночи, вышел по песням, которые пели вокруг костра подростки.
Лев Аркадьевич Розенцвейг оказался веселым, живым, черноволосым и моложавым – на вид ему было все те же пятьдесят, ну разве чуть больше. Поджарый, сухой, высокий, с обветренным и загорелым лицом, в майке, спортивных брюках и кедах он сидел у костра на лесной полянке в окружении своих питомцев, они пели какие-то туристские песни, но при моем появлении смолкли. Лесная школа – дом-кухня и десяток палаточных домиков вокруг – стояли на отшибе от центральной колхозной усадьбы, в горах, и сверху, с гор, казалось, что чернота вокруг нас – это море или просто бездонность черной вселенной.
Минут двадцать спустя, когда подростки разошлись спать, я разговаривал с Розенцвейгом один на один, и уже знал фамилию этого пресловутого «Зиялова» – Борис Хотулев, 32 года, в прошлом член географического общества Бакинского Дворца пионеров, победитель химических олимпиад, затем выпускник Бакинского медицинского института, затем аспирант кафедры психотерапии 1-го Московского медицинского института и, наконец, – заведующий отделением областной психбольницы № 5 на станции Столбовая Московской области.
Розенцвейг действительно знал все обо всех своих питомцах, эта дорога стоила свеч.
У меня было чувство повара-кулинара, который четверо суток пек пирог и, наконец, нужно снять крышку, убрать с огня, потому что пирог готов и передержать уже нельзя ни минуты – захотелось немедленно оказаться в Москве и мчаться на эту станцию Столбовая. Если бы Генеральный не задержал меня с утренним вызовом на ковер, это бы так и было, я бы уже сейчас был в этой Столбовой психбольнице. Горько знать, что ты потерял время – целые сутки! – но еще горше знать, что ты продолжаешь терять его, и чувствуешь свое бессилие. Розенцвейг сказал, что сейчас из Кюрдамира в Баку ушел последний автобус и следующий будет только утром, а никакой транспорт – даже такси – в этих местах не ходит, боятся ограблений.
Мы проговорили с ним до утра. Вокруг спали дети – сорок пять детей, привезенных сюда изо всех республиканских больниц. Когда Розенцвейга «сократили по штату» в Бакинском Дворце пионеров, он выдумал эту школу-интернат для легочно-больных детей и закаляет их тут горным воздухом, дальними туристическими походами, утренней зарядкой. Длинная его жизнь не имеет отношения к моему рассказу, и, слушая его, я все высчитывал, где сейчас может быть этот Хотулев – ждет ли он сестру и Долго-Сабурова или слышал «Голос Америки» и понял, что погибли в автокатастрофе именно они. В таком случае он еще утром сбежал. Куда? В Узбекистан к Старику? Там уже тоже все перекрыто…
Я спросил у Розенцвейга, что он чувствует, живя здесь, в Азербайджане, и что он чувствовал, когда его «сократили по штату» в Баку. |