– Ты в армии не в тех частях служил, где народ дурака валяет… В других, в других, Сереженька. – Он похлопал по лежащей на столе папочке. – Да и потом – недавно совсем – кто‑то что‑то тебя заставил сделать. Например, забыть кое‑что важное. Ты и забыл. Вижу – честно забыл. Придется вспоминать. Вместе. Но давай по порядку.
Он плеснул мне в стакан все оставшееся в бутылке виски.
– Давай расскажи‑ка ты нам, друг Сережа, про себя малость. И про родинку эту твою, или, как ты говоришь, татуировочку. Когда, где она у тебя завелась‑появилась. Как ты себя при этом чувствовал. И что ты об этом обо всем думаешь… Только без брехни, пожалуйста, без лажи. У нас тут, – он постучал согнутым пальцем по все той же смирно лежавшей в стороне папочке, – на промокашке весь ты есть. Со всеми потрохами. Так что глотай, – он кивнул на стакан, – закуси и поехали.
Я допил «Тичерс» (даже лучший виски всегда был и остается в моих глазах проклятым самогонищем), старательно выскреб из банки остатки шпрот, развалился в кресле и приступил к рассказу.
Биографию свою я к тому времени уже столько раз излагал – устно и письменно, что она вылетала из моих уст без сучка без задоринки, не вызывая обычно никаких вопросов. В этот раз вопросы, правда, были про бабку‑эмигрантку (с чего это вдруг она в пятьдесят пятом надумала вернуться в Союз?) и про отца, полжизни промотавшегося по Африке и Юго‑Восточной Азии – сначала геологом на контракте, потом – преподавателем, а под старость – специалистом на гранте.
Дуппель – точнее, теперь уже Дуппельмейер – долго сомневался, что такое случилось само по себе при наличии в семье потомков белоэмигрантов. Объяснять ему, что и в советские времена в таких вопросах раз на раз не приходилось, а отец мой с семьей вообще не живет уже бог весть сколько лет, было бесполезно и геморройно. Тип был из тех, что дал себя убедить, что в былые времена в этой стране творились одни лишь кошмары, и сознание этого греет ему сердце и позволяет не видеть того простого факта, что многое вокруг так кошмарным и осталось, несмотря на то что грянуло царство свободы. А кое‑где кошмару еще и прибавилось.
Впрочем, этот всплеск недоверия не шел ни в какое сравнение с тем девятым валом, да куда там валом – цунами – полного неприятия моего пусть и бестолкового, но предельно правдивого рассказа об истории с Яшей, Якобом Мюнстерским, и возникновением странного рисунка на сгибе моей левой руки. Сомнению подвергся сам факт физического существования Яши, а уж тем более всплывшего по ходу рассказа Алика Балмута.
Ольгред тут же уселся за компьютер – наводить необходимые справки «через наших людей в ментуре». Упоминание о таковых меня расстроило. Все‑таки подсознательно я все еще рассчитывал, что органы правопорядка в этой странной истории на моей стороне, и вдруг отворится дверь и наряд бравого спецназа… А вот тебе фиг, Сережа!..
В ментуре у этих типов тоже свои люди…
В ожидании ответов на свои запросы Ольгред несколько расслабился, стрельнул у Дуппельмейера еще одну сигарету и, рассеянно поглядывая на мерцание экрана монитора, приступил к ликвидации моей безграмотности. Дуппельмейер, отойдя в дальний угол кабинета, занялся какими‑то переговорами по своему мобильнику, хотя время от времени и вставлял замечания в наш разговор.
Разговор, собственно, был монологом Ольгреда. Я предпочитал сохранять ядовитое молчание.
– Ты напрасно, Сережа, на нас дуешься словно мышь на крупу, – со своим прежним деланным добродушием вразумлял меня Ольгред. – Все совсем не так, как тебе кажется. Считай, что тебе повезло. Ну…
Тут он обрисовал своей сигаретой в воздухе сложной конфигурации загогулину.
– Ну и не повезло в то же время…
Он немного подождал – не задам ли я подходящего вопроса по случаю столь парадоксальной оценки странного поворота моей судьбы. |