И меня убедил выучить и в нужные моменты повторять странные слова, не похожие на слова ни одного из языков, которые я когда‑либо слышал. Вообще ни на что не похожие. И в то же время странно напоминающие что‑то очень‑очень знакомое, только вот мне так никогда и не удалось припомнить что именно.
Я из осторожности не стал его расспрашивать о том, какие ингредиенты входили в состав того варева, полстакана которого мне пришлось проглотить перед тем, как Алик взялся за дело. И о той дряни, которую пришлось проглотить по окончании его манипуляций, я тоже расспрашивать не стал. Ограничился устным заверением Алика в том, что к настою из мухоморов обе гадости никакого отношения не имеют. Значительно легче было выполнить другие требования обряда нанесения магического тату. В частности – не спать всю следующую за обрядом ночь.
Спать было решительно невозможно: распроклятая татуировка жгла меня, словно раскаленное клеймо. К утру я был полностью погружен в размышления о том, какая смерть предпочтительнее – от рака или от гангрены. И мать, и Ромка уже заподозрили что‑то неладное, но до объяснений относительно одолевшей меня раздражительности так и не дошло. На третий или четвертый день боль приутихла, а потом как‑то разом ушла напрочь. И опухоль спала и рассосалась буквально на глазах.
Мало того: странным образом я полностью утратил всякий интерес к этому своему новообретению – Лику Лукавого, усмехающемуся мне с локтевого сгиба моей левой руки. Фактически никто не обращал на него никакого внимания. Даже Ромка всего‑то и буркнул: «Не замечал я раньше, брателла, что у тебя родинка на руке». Родинка, только и всего.
* * *
Собственно, так оно и было – я обзавелся небольшим темным пятнышком на коже. И ничем более. Не последовало ничего. Ровным счетом ничего, что хоть каким‑то боком имело бы отношение к магии, колдовству или ворожбе.
Вот разве что сны… Странные очень сны. Сны, которые вроде и не снились мне. Да‑да – не снились, а вспоминались мне. В минуты усталости или какого‑то расстройства мне порою вспоминались сны, которые я, наверное, видел, но не мог вспомнить когда.
Если они и приходили ко мне ночами, то явно, и утром я не вспоминал их. Не знаю, что это была за чертовщина – вспоминались они, когда я, например уже засыпал – пребывал в той «сумеречной зоне, что отделяет сон от яви. Но не виделись, а именно вспоминались. И вспоминались именно как сны.
Сны, а не воспоминания о каких‑то реальных событиях.
Они были нелепы и алогичны как это свойственно сновидениям. Концы в них не вязались с концами, а следствия обходились без причин. Но какая‑то – понятная только спящему – логика в них была. Порой в них встречалось что‑нибудь знакомое. Например, зачем долго за примерами ходить – мой дом. Как правило, в образе дома моего детства. Часто в этой декорации происходили самые удивительные события.
Я ссорился с кем‑то, с кем в обыденной жизни не ссорился никогда. Делал с кем‑то на пару какие‑то уроки по непонятному предмету, то ли химии, то ли географии. Но ничуть не удивлялся такой странности. А если и не понимал в нем чего‑то, так только сегодняшнего домашнего задания.
Во сне меня преследовали страхи перед тем, чего я никогда не боялся в обыденной жизни – ну, например перед уличной кошкой, ободранной и ленивой. Когда она входила в комнату, где я рассматривал каким‑то чудом неубранные игрушки, которые я разбросал по полу лет пятнадцать назад, то меня охватывал панический страх. Какое‑то всемирное зло входило в мое детство, а не просто ободранная кошка.
Она была Знаком.
В этих снах моих было множество Знаков. Все и вся было Знаками – и узор голых веток за окном, и расстановка мебели, и лица людей. Птицы и животные. Конечно же, грозовые облака…
Знаки, написанные мелом на стенах, реже – отпечатанные или написанные на бумаге, чаще – вырубленные в камне, отчеканенные на металле или выкованные из него, иногда красной, наводящей на жутковатые мысли, стекающей неровными потеками краской, торопливо начертанные на грубой ткани или штукатурке. |