Может, не говорить, может, Отар сам догадается? В голове крутились обрывки строк и складывались в стихи. Боль отступала, отходила на второй план, и на её обжигающем фоне вспыхивали строки, в которых сгорала её душа.
Ещё не кончилось лето, и ты – навсегда со мной.
Бегу я к тебе навстречу, как льдом обжигаясь росой.
Висит над горой солнце, не скоро оно зайдёт,
Не скоро моё счастье в безлунную ночь уйдёт.
Поют нам с тобой птицы о птичьей своей любви,
И сердце стучит близко, и губы близки твои…
В саду алычи брызги и деревце миндаля,
Зелёной хурмы клипсы в зелёной листве висят.
Хурмы не дождусь, знаю, её без меня съедят:
Каникулы, словно лето, продлить ни на день нельзя.
Не стану я лить слёзы, я встречусь с тобой опять,
И мы – убежим в небо! Но жаль целый год мне ждать.
Со мною ты несерьёзен – ведь мне лишь пятнадцать лет,
А я… Я люблю тебя очень (ты знаешь об этом, нет?)
Люблю я тебя слушать, люблю на тебя смотреть,
И любят мои уши от взглядов твоих гореть…
Родителей нет строгих, в далёкой Москве они,
Но с девочкой—недотрогой ты вежливо временишь
И ждать обещаешь твёрдо, когда она подрастёт.
Ни взгляды мои, ни косы – ничто тебя не берёт!
Глаза опускаю скромно (невежливо – так смотреть).
Ты рук своих не нарочно не снял с моих голых плеч.
Ничем не обидишь – знаю. Мне только пятнадцать лет.
Девчонкой меня считаешь (а я себя – вовсе нет).
Смеешься и вытираешь со щёк моих жёлтый сок.
(Я мушмулу обожаю и ем её так – взахлёб).
Ещё не грохочет небо, в Абхазии нет войны,
Сухуми стоит древний – как гордость своей страны.
Ещё не свистят пули, снаряды не рвут тишину.
И счастьем, как мушмулою, я радостно захлебнусь…
В глазах твоих обещанье. В моих – лишь мольба и грусть
Не сбудется наше счастье.
Не сбудется.
Ну и пусть.
Часть 17. Дон Микеле
Телефонный звонок
Через полчаса стояния у раковины руки занемели от холода и почти не чувствовались. Зато не болели! Маринэ вынула их из-под воды – и в ладони яростно вгрызлась нестерпимая боль. О «Князе Игоре» она больше не думала. Торопливо подставила ладони под ледяную струю и облегчённо вздохнула.
В ванной она простояла два часа. Ноги устали и одеревенели, можно было сесть на низенькую скамеечку, но тогда до струи не дотянешься, а в тазу (мать налила полный таз холодной воды, набросала в неё льда из морозилки и поставила на пол) держать руки было бесполезно – слёзы лились от боли, и только под струёй можно было терпеть, «почти не больно, только самую капельку». Маринэ терпела стоя (стоически, скаламбурил бы отец, он всегда над ней подшучивал, а Маринэ злилась и забывала о том, что нужно плакать). Принести с кухни табуретку она не могла, а мать не догадалась, а просить Маринэ не хотела, никогда ничего у неё не просила, и сейчас не будет. Постоит, ничего с ней не сделается.
Чтобы не думать о боли, нужно думать о чём-то другом. Например, о том, что Отар её так и не дождётся и, прождав два часа, сдаст билеты в кассу (вот повезёт кому-то!). Маринэ никогда не расскажет ему про утюг. А Отар решит, что она не хочет с ним идти…
– Mamyte, eik prie telefono, pagaliau, pasakyk jam! Nieko jam nesakyk! Pasakyk… kad as negaliu paimti ragelio"
(Литовск.: «Мамочка, подойди наконец к телефону, скажи ему… Ничего ему не говори. Скажи… что я не могу взять трубку»)
«Здравствуй, Отар… Мариночка? Дома. Нет, не позову… Не будет разговаривать. И в театр не пойдёт. |