|
Некстати Хабалин вспомнил, что за пятнадцать лет совместной жизни они так и не завели детей.
— Может, оно и к лучшему, — сказал он жене. — Погляди, что получилось. Кому достались плоды наших трудов, наших бдений и страстей? Для кого мы старались, надрывали жилы? Для Мустафы? Для Васьки Щупа? Для разных Лихомановых и Гусаковских? Но это же выродки, фашисты, дикари! Они не способны к созиданию. Мы, не жалея сил, расчищали авгиевы конюшни коммунизма, а они отобрали победу и на этом месте воздвигли убогую Зону! Мы мечтали воссоединиться со свободным, цивилизованным миром, а они опять тянут нас в преисподнюю, где из всех щелей смердит русским навозом. Да что же это такое, Марго?
— Это — сглаз, — пролепетала женщина, подлив водки из графина. — Выпей — и полегчает.
Он выпил, но ему не полегчало.
— Не сегодня-завтра меня убьют, — признался он. — И знаешь, даже как-то не жалко.
— Да что ты говоришь! — всплеснула ручками прекраснодушная Марго. — Да кто же это посмеет?! Тебя же все любят, Жорик, милый! Я иногда ревную — и очень горжусь тобой. Ты же кумир, Жорочка! Кумир нации. Кто посмеет поднять руку на святое?
— Убьют, убьют, — всхлипнул Хабалин. — Обязательно убьют. В прошлом году еще надо было удрать. Скрыться ото всей этой сволочи. Так ведь достанут, Марго. И в Европе достанут. Это же не люди. Это звери. Троцкого убили и меня убьют.
— При чем тут Троцкий?
— При том, корова ты деревенская, что от судьбы и в Мексике не спрячешься.
Марго не обиделась на грубость. Знала, муж ее любит. Он почти всегда ночевал дома, хотя нередко возвращался под утро. Но такая у него жизнь — в блеске, в славе, в богатстве — ничего не поделаешь. Красавицы к нему льнут, друзей и прихлебателей половина Москвы. Ото всех не убережешься. Она не была деревенской дурой, а была генеральская дочь. Когда выходила замуж, суровый отец — вечная ему память! — сурово предупреждал: вглядись в него хорошенько, глупышка, это же хорек. Отец ошибался: Жорик не был хорьком. Марго полюбила его за то, что он был ласковый, печальный и целеустремленный. Кто же виноват, если Бог дал ему талант очаровывать людские души. Все подруги (раньше было много, теперь мало) ей завидовали, и не было ни одной, кто не пытался бы затащить Жорика в постель. На это он был уступчивый. За пятнадцать лет, наверное, не было дня, чтобы он ей не изменил. Она быстро к этому привыкла, как привыкла к его капризам, истерикам и вечному брюзжанию. Она безропотно несла крест жены великого человека, возвеличенного страной. Когда на экране шли его передачи, улицы пустели, как во время футбольных матчей. Живой, как ртуть, неотразимый, быстрый, остроумный, дома он большей частью замыкался в себе, пугался сквозняков и хлопанья дверей, от малейшей простуды впадал в депрессию. С течением времени он стал ей больше сыном, чем мужем, но иногда, словно устыдясь, сотворял с ней любовные чудеса, хотя, в сущности, ей это было не нужно. Она рано постарела душой, похоронив отца и матушку, а теперь (уже давно) с унылым чувством ожидала, когда Господь наконец приберет и Жорика. Она знала, что муж ее любит, но так же, как и он, понимала, что его скоро убьют. Иначе быть не могло. Он слишком много воровал и сблизился с ужасными людьми, которые ничего не прощают. В молодости Жорик не был таким лихим, хотя всегда был тщеславным; но однажды, она не заметила — ночью или днем, в нем что-то сломалось, нарушилось его равновесие с миром, и он увидел все вокруг измененным взглядом. В перекошенном пространстве нормальные люди обернулись быдлом и чернью, и Жорик взирал на них будто с высокой горы, откуда они казались мелкими букашками. Она жалела его, как мать жалеет высыхающего от неведомой болезни сыночка. На той вершине, куда он поднялся, собралось много важных персон, презирающих быдло, и вот по истечении заповеданного срока они взялись сживать друг друга со света, потому что и там, на горе, им было слишком тесно всем вместе. |