| 
                                     Все это Олег учитывал, это было ему на руку. Плохо, что бесстрашный Гаврюхин так некстати прозрел.
 Гурко вернулся в свою комнату, сел у окна, закурил. Полчаса назад Ирина, нюхнув кокаинчику, ушла на работу. Он боялся за нее. 
Поскреблись в дверь, и он крикнул: 
— Войдите! 
Явился Буба на утреннюю планерку. Заросший черной шерстью детина с кротким, как у овцы, выражением глаз. Один из четверки, приданной Гурко в подмогу. Отличные ребята, братаны с Кавказских гор. Буба-1, Буба-2, Буба-3 и Буба-4. Вероятно, остроумный Хохряков подсунул их в насмешку. Дескать, гляди, чекист, с такими орлами не только Малахова мочить, Москву можно приступом брать. 
— Какие распоряжения, командир? — Буба-1 мялся у порога, осторожно озираясь. 
— Где остальные Бубы? 
— Ждут наготове. 
— Ну-ка закрой дверь. 
За три дня у Гурко с командой сложились добрые отношения. Горцы больше не дичились, не обижались на его шутки, видно, установив для себя, что, чем резвее русачок нарывается, тем слаще его будет кушать. При разговоре все четверо кровожадно скрежетали зубами. Гурко их успел полюбить. Они были как дети. 
— Садись, — пригласил Гурко. Буба уселся, широко расставив литые, могучие колени. 
— Хочу спросить, ты давно в Зоне околачиваешься? 
Буба смугло порозовел, чувствуя подвох, ответил с достоинством: 
— Тебе зачем, командир? 
— На опасное дело идем, хотелось подружиться. 
— Подружиться можно, почему нет. 
— Кунак кунаку товарищ и брат, верно? 
— Веселый ты, командир. К чему клонишь? 
Гурко ни к чему не клонил. Его мучила мысль: вернулось в Россию монгольское иго или пока только на подходе? На этот вопрос наивный Буба, настороженный, как оголенный провод, вряд ли ответит. На этот вопрос пытался ответить покойный академик Гумилев, но так и не дознался. 
— Ладно, пойдем на площадь. Еще разок все прикинем. 
Но Буба его остановил. 
— Не опасайся нас, командир, — сказал, понизив голос. Это были странные слова, ни с каким предыдущим разговором не связанные. Гурко решил позже над ними подумать. 
В сущности, он был спокоен как никогда. 
  
  
  
Субботнее утро началось для Кира Малахова нескладно. Ночью окочурилась девка Маланья. Еще с вечера, как обычно, крутилась по хозяйству, подала ему в постель стакан топленого, теплого молока с медом, а ночью… Когда полтора года назад вернулась мода на патриотизм и на все русское, Кир Малахов выписал ее себе из деревни Пеньково, и вскоре привязался к ней, как к родной. На огромной загородной вилле Маланья постепенно стала как бы домоправительницей. Безобидное, веснушчатое, переваливающееся, как утица, создание лет шестидесяти, неопределенной внешности и даже неопределенного пола, поначалу она производила впечатление смирного домашнего животного, но когда Малахов пригляделся, то различил в ней что-то особенное, напоминающее детские сны. Он никому не позволял ее обижать, хотя братва относилась к ней иронически. Наш-то, судачили некоторые, носится с деревенской каракатицей, как с ключом от сейфа, видно, совсем сбрендил. 
Девка Маланья, когда забрал ее из деревни, никакой опоры там уже не имела. Близких родичей повыбила реформа, кого в город утянула, кого на погост, в покосившейся избенке она доживала век, то на паперти торчала, то на огороде — подрабатывала. На вилле Малахова будто заново расцвела. Бывают же чудеса на свете — вот одно из них. Матерый интеллектуал, бывший сподвижник рыжего Толяна, хладнокровный, расчетливый бандюга, возглавляющий элитарную группировку, и одичавшая простолюдинка, туземка с одной извилиной в башке — ну что, казалось, было у них общего, а вот сошлись не разлей вода. Имелась в их внезапной дружбе-приязни забавная и трогательная особенность: Маланья, от худой житухи давно надорвавшая и пуп и рассудок, иной раз принимала Кира Малахова то ли за меньшого братца, то ли за убиенного в Чечне сыночка, и он не протестовал, не возмущался, напротив, с простодушной улыбкой откликался на незнакомые имена… Да это что.                                                                      |