Это японцы-то не воруют! Одна из самых мощных мафий в мире! Но хрен с ними, с японцами, — их проблемы! А мы! Мы!! И Корховой, нервно запинаясь и став опять бездарно косноязыким, поведал, что в родной деревне его родителей (до школы да в младших классах Корхового увозили туда к бабушке на целое лето, и он всей сутью своей успел неотторжимо впитать эту истинную — луговую, соломенную, яблочную — Русь) еще в семидесятых никто не запирал домов. Разве что снаружи на щепочку или палочку, когда уходили.
«Баушка, ты зачем в колечко хворостинку сунула?» — «Ну как же, Степушка… Ежели кто к нам придет — сразу увидит: никого нет дома…»
Хотя в то же время: «Степка, ну что ты все с книжкой да с книжкой? Ты мушшына или кто? Делать нечего — так по воду сходи!»
Но об этом — не здесь и не сейчас…
Бабцев усмехнулся своей кривой, превосходственной ухмылочкой.
«Да что у вас там взять-то было», — парировал он.
Хорош довод, да?
«А когда стало что взять?! — свирепея, заорал Корховой. — Кто взял? Иванов-Петров-Сидоров, что ли? Нет, дорогой! Гусинский-Березовский-Ходорковский! Так кто тут рабы? Кто зыркает, что плохо лежит?»
«Мужики! Эй, мужики! — уже откровенно встревожившись, спохватился Фомичев. — Кончайте! На кой ляд вам это надо? Хорошо ж было!»
Поздно.
Бабцев с ледяной удовлетворенной улыбкой откинулся на спинку своего стула.
«Ну, разумеется, — сыто констатировал он. — опять во всем евреи виноваты. Какая свежая мысль! Как она необходима для процветания Отчизны!»
«Валентин, ну хватит, правда! — взмолилась уже и Наташка. — Евреи хорошие, мы любим евреев. Я сама еврейка! — и она указательными пальцами растянула себе глаза чуть ли не к вискам, подчеркивая раскосость. — Все мы отчасти русские, но все мы немножко евреи. Будет вам, ребята!»
Да. Ну почему, стоит только заговорить о России и русских, икнуть не успеваешь, как, сам того не желая, говоришь уже о евреях? И то, с чего начался разговор, уже забыто, уже неважно все по-настоящему важное, будто нет в мире иных проблем, кроме как исчадия ада они или вечные жертвы? Да что в лоб, что по лбу!
Корховой всадил еще грамм полтораста, пытаясь взять себя в руки, и тут ему показалось, что у него появился довод — мирный, уважительный к собеседнику и, что немаловажно, даже где-то неотразимый.
«Послушайте, Валентин, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Всем понятно, что есть такой штамп. Типа если в кране нет воды… Он отвратителен. Но есть другой штамп. Что еврей — это просто-таки синоним несчастного страдальца, от веку без вины виноватого. Его все гнетут ни за что ни про что, просто потому, что он еврей. А спроси: а почему, собственно, их все всегда угнетали, может, отчасти и неспроста? Правильный ответ: потому что они несчастные евреи, народ с очень тяжелой исторической судьбой, ведь их всегда все угнетали. Это тоже штамп. Но есть еще много штампов столь же мерзких и неумных. Например, стоит кому-то заикнуться о тяжелой — тоже тяжелой! — судьбе русского народа, как в ответ слышишь: ну, никто вам не виноват, вы все это сами на свою задницу придумали! Чуть заикнись о тех, кто нам кровь пускал и головы морочил, сразу — ага, конечно, чтобы оправдать собственную глупость и подлость, всегда надо найти врага. Так ненавидеть одни штампы и так боготворить другие — разве это честно?»
Корховой и сам не ожидал от себя столь связной и вроде бы убедительной, и даже вроде бы сбалансированной, ни для кого не обидной речи. |