Долго еще парочки, гуляющие без коляски, всего лишь вдвоем, казались ему впустую транжирящими драгоценное время бездельниками, некомплектными и неполноценными.
Но все же — уже не скучал. Может, если бы Катя не положила резкого запрета на их общение — было б иначе. Но…
Но.
А странно: снился он ему даже чаще, чем Катя. И во сне, когда Журанков делал ему козу или брал на колени, у него слезы наворачивались от счастья: наконец-то все уладилось… И не хотелось просыпаться.
Но снился он всегда маленький. Такой, как был тогда. И, открывая глаза, Журанков не вдруг соображал, что сейчас этого теплого добродушного кулька нет вообще нигде на свете, вообще нигде. Вместо него — ровесник приматов с третьего этажа; рослый, жесткий, жующий резинку. Чужой.
Сегодня Журанков думал на эти темы куда больше обычного.
Потому что именно сегодня в начале восьмого разбудил его телефонный звонок.
Журанков и всегда-то засиживался допоздна. А сейчас, когда близилась экзаменационная страда, и богатые недоросли особенно нуждались в натаскивании, Журанков целыми днями мотался от одного ленивого страждущего к другому, чуть менее ленивому — для него это тоже была страда; он зарабатывал себе на весь остальной год и потом растягивал отслюнявленные импозантными родителями убогие суммы до следующей весны. Поэтому для собственной работы оставались только ночи. Не работать он не мог, хотя спроси его, зачем он обсчитывает какие-то очередные идеи и прожекты, он не сумел бы ответить.
Словом, вчера он лег, ровно молодой, в четвертом часу.
Поэтому, когда телефон с междугородней истеричностью пошел ни свет ни заря трезвонить, Журанков в бестолковой панике захлопал крутом себя ладонью, как цыпленок с отрезанной головой хлопает крылышками; чуть не снес лампу со столика у изголовья, снес-таки пустой стакан из-под йогурта (поздний ужин, который Журанков заранее готовил себе на случай, если уже в постели поймет, что оголодал), и лишь потом нахлопал трубку. Поднося ее к уху, он все еще не мог разлепить глаз.
— Да? — сипло спросил он.
В трубке молчали.
— Журанков слушает, — сказал он тогда. Веки наконец разлиплись. Сердце прыгало в груди увесисто и плотно, словно мячик из литой резины катился вниз по крутым ступеням.
— Константин? — неуверенно спросил женский голос в трубке.
Какое-то очень короткое мгновение Журанков то ли не мог его узнать, то ли не мог в него поверить. Потом сердце в последний раз рухнуло с особенно высокой ступеньки и, упруго подскочив, вылетело в открытое окошко.
— Да, это я, — сказал он. — Доброе утро, Катя.
— Как хорошо, что у тебя не изменился номер телефона, — неловко сказала она после ощутимой задержки. — Я совсем не была уверена, что попаду куда надо.
— У меня все очень стабильно, — ответил он.
Ему было так неловко, что он в постели, небритый, наверняка со всклокоченными волосами и вдобавок ко всему, пусть и под одеялом, но голый, и зубы не чищены… Будто она могла его оттуда видеть и обонять. Непроизвольно он старался говорить чуть в сторону от трубки.
— Что? — переспросила она.
А ей всего-то оказалось плохо слышно. Вероятно, именно из-за его нелепых ухищрений.
— У меня все очень стабильно, — повторил он громко и прямо в микрофон.
— Как это хорошо, — она вздохнула, похоже, с неподдельной завистью. — Стабильность… Ты так и живешь в той уютной квартирке в Пушкине?
Голос выдавал волнение. Но она старалась быть вежливой и светской. |