Журанков сам удивился, когда понял, что эта пуповина разорвалась.
Но ему и поныне хотелось сделать Кате что-нибудь хорошее. Порадовать, помочь. Да хоть просто поговорить.
Красивый закат — надо, чтобы и она увидела и тоже восхитилась…
Наверное, это и есть любовь.
Для Журанкова Детское Село тоже было детским — сюда они вселились, когда он еще в школу не ходил; и прожил он тут, в этой самой квартирке, с мамой, с папой больше двадцати лет. Сюда и вернулся. Правда, папы уже не было, перебрался на кладбище. А два года назад и мамы не стало. Рано взялись теперь умирать наши еще не старые старики… Невыносимо рано. И Журанков, точно отшельник, доживал тут свой век один-одинешенек, по Бродскому: ни подруги, ни прислуги, ни знакомых. Простая душа Афанасий, полный сочувствия ко всем божьим тварям, однажды, когда сумел все ж таки Журанкова разговорить и что-то выяснить, не поверил ушам своим и в полном потрясении даже уточнил без обиняков: «Так ты чего ж, Костантин, с той поры так ни в кого свой огуречик и не засовывал?» Журанков лишь усмехнулся. Он не обиделся, не расстроился, не возмутился. Это было не более чем, по тому же Бродскому, согласное гудение насекомых — и относился Журанков к подобным попыткам проникновения в свою частную жизнь соответственно.
Презрение, презрение, презрение дано нам как новое зрение, как пропуск в грядущий покой…
А забавно — Галич, наверное, был уверен, что этими словами описывает тех, кого чуть позже начали именовать совками. А описал тех, кто вскорости побежал туда, в качестве пропуска громогласно презирая все, что оставлял здесь…
До чего ж нам нравились когда-то все эти стихи!
Стояли на пирсе в Гурзуфе, бодаясь с бившим из ослепительной бездны ветром, солнце неистовствовало, расплавленное море жевало ржавые опоры хлюпающими горами тяжелой пены и простреливало воздух мириадами жестких водяных искр; пахло солью и бесшабашным весельем, и мы, взявшись за руки, возбужденно орали, стараясь перекричать гром шторма: «Нынче ветрено и волны с перехлестом…»
Ах, да что там. Ну, разлюбила. Любила и разлюбила, бывает. Дело житейское. Любовь такая странная штука, что, если человек кого-то разлюбил, нельзя считать его по этой причине хуже, чем он прежде казался. Может, даже наоборот. Разлюбить и уйти, не оглядываясь, куда честнее, чем разлюбить и все равно волочь на горбу постылый, убийственный для души — да и для тела! — совместный, но вчуже быт.
Не хотелось думать о том, что ее честность как-то уж очень совпала по времени с крахом его работы, со стремительным обнищанием… Нельзя так думать о женщине, о которой всю юность мечтал, с которой потом прожил годы и годы… Нельзя. Совпало и совпало, мало ли в жизни совпадений.
А кроме того, потребность в материальном достатке — тоже дело житейское. Никакого криминала.
Грех сказать, но по сыну он так не скучал. В последнее время уже, пожалуй, совсем не скучал. Почти. Может, дело в том, что слишком уж маленьким тот был, когда все кончилось. Не успел стать ни единомышленником, ни собеседником, ни даже кандидатом в собеседники. Конечно, Журанков учил его ходить на лыжах — дошло даже до совместных семенящих пробежек по таинственным глубинам Александровского парка, и в шахматы учил играть, и ночей не спал, сам не свой от тревоги, то и дело меряя Вовке температуру проверенным поколениями способом — прижимаясь щекою или губами ко лбу спящего дитяти… И, уж совсем на заре эпохи, с прибаутками ворочал утюгом — гладил пеленки… Да что говорить, запах младенца навсегда стал для него символом домашнего уюта. Долго еще парочки, гуляющие без коляски, всего лишь вдвоем, казались ему впустую транжирящими драгоценное время бездельниками, некомплектными и неполноценными. |