Но затем Беббингтон тоном холодного безразличия бросил следующие слова:
— Уважаемый представитель Слискэйльского района, очевидно, полагает, что правительству национализировать копи так же легко, как ему получить разрешение держать собаку.
По залу прошелестел неуверенный, неловкий смешок. Потом произошло историческое выступление достопочтенного Бэзиля Истмена. Этот член Палаты, молодой консерватор из центральных графств, в свои редкие посещения Палаты всё время находился в дремотном состоянии, как будто страдал наследственной сонной болезнью. Но он обладал одним резким талантом, за который его и ценили в партии тори. Он умел в совершенстве подражать крикам различных животных. И сейчас, очнувшись от обычной сонливости при слове «собака», он выпрямился на стуле и вдруг завизжал, залаял, подражая встревоженной гончей. Палата дрогнула, затаила дыхание и вслед затем захихикала. Хихиканье становилось громче, перешло в смех. Палата гремела восторженным хохотом. Несколько человек поднялось, комиссия поставила вопрос на голосование. Критический момент прошёл благополучно. Когда делегаты повалили в кулуары, Дэвид, никем не замеченный, вышел на улицу.
XIX
Дэвид направился в Сент-Джемс-парк. Шёл быстро, как идут по какому-нибудь делу, слегка вытянув вперёд голову, глядя прямо перед собой. Он и не заметил, как пришёл в парк, он думал только об одном: о своём провале.
Он не испытывал ни унижения, ни досады по поводу этого провала, — одну только большую печаль, как груз пригибавшую к земле. Ни заключительный выпад Беббингтона не уязвил его, ни глумление Истмена и хохот Палаты не вызвали в нём никакого озлобления. Мысли его устремлялись куда-то вперёд к какой-то отдалённой точке, где они сосредоточивались и излучали печаль, — и печаль эта была не о себе.
Он вышел из парка к арке Адмиралтейства, так как машинально сделал круг по главной аллее, и тут шум уличного движения проник в его сознание сквозь эту сосредоточенную печаль. Он стоял некоторое время, наблюдая бурлившую вокруг жизнь, спешивших куда-то мужчин и женщин, поток такси, омнибусов, автомобилей, которые мчались перед его глазами в одном направлении, все ускоряя ход и гудя, словно каждый из них отчаянно старался опередить другие. Они протискивались один мимо другого, использовали все свободное пространство до последнего дюйма и мчались все по одному направлению, как бы совершая круговорот.
Дэвид смотрел, и тоска все сгущалась в его печальном взгляде. Бешеный бег автомобилей был как бы символом человеческой жизни, этого движения в одном направлении. Все вперёд да вперёд, вперёд да вперёд. Всегда в одном направлении. И каждый — сам по себе.
Он изучал лица спешивших мимо мужчин и женщин, и в каждом чудилось ему странное напряжение, словно каждое из этих лиц было поглощено созерцанием интимной, отдельной жизни, происходившей внутри человека, — и ничем больше. Одного занимали только деньги, другого еда, третьего — женщины. Первый отнял сегодня пятьдесят фунтов у другого человека на бирже — и был доволен, второй вызывал в своём воображении раков, и паштет, и спаржу и силился решить, что ему более по вкусу, а третий взвешивал мысленно свои шансы на обольщение жены компаньона, которая вчера вечером за обедом улыбалась ему весьма многозначительно. Дэвида вдруг поразила ужасная мысль, что каждый человек в этом мощном стремительном потоке жизни живёт своими собственными интересами, своей личной радостью, личным благополучием. Каждый думает только о себе, и жизнь других людей для него — лишь дополнительные аксессуары его собственного существования, не имеющие значения: важно лишь всё, что касается его самого. Жизнь других людей значила для каждого кое-что лишь постольку, поскольку от неё зависело его счастье, и каждый готов был принести в жертву счастье и жизнь других, готов был надувать, мошенничать, истреблять, уничтожать во имя своего личного блага, личных выгод, во имя себя самого. |