|
И она, Хедда Даль, получила наивысшую оценку: прекрасная голова, прекрасные руки, желание работать — одним словом, призвание. Тогда она впервые услышала это слово.
Хедда положила два пальца на Библию и произнесла обязательную клятву: перед Господом и Святым Евангелием обязуюсь помогать знатным и простолюдинам, богатым и бедным, днем и ночью.
С такой путеводной звездой она работала акушеркой на Норрмальме двадцать лет. Даже после смерти мужа: давала указания подмастерьям, принимала заказы, но продолжала принимать роды. Это были лучшие годы ее жизни. Ес любили и уважали все без исключения; своими умелыми и осторожными руками осчастливила она сотни, если не тысячи молодоженов. Отцы со слезами на глазах заключали се в объятья, новоиспеченные матери целовали руку. Если что-то пошло не так, она не могла забыть неудачу — вновь и вновь вспоминала, где совершила ошибку, а может, и ошибки-то не было: стечение обстоятельств…
Но время никого не щадит. Зрение стало подводить, следующее поколение пробивало дорогу — бойкое, напористое. И будущие матери охотнее отдавали себя в руки сверстниц. Почему-то им было легче с ровесницами, и старую Хедду Даль приглашали все реже. Ее звали только когда возникали осложнения, когда молодые не могли разобраться. Но их гордость и молодая самонадеянность… звали, как правило, поздно — помочь было уже невозможно. Когда она переступала порог, роженица была уже при смерти. Ее стали называть «Хедда из преисподней», «Хедда — ангел смерти». Хотя всем было ясно, что никакой вины ее нет, но тем не менее услуг Хедды Даль старались избегать.
Она уже давно не принимала родов; как-то ее пригласили в суд как эксперта: определить, есть ли признаки недавних родов у той или иной несчастной, подозреваемой в детоубийстве. Всего один раз она, связанная присягой, сказала правду — и молодую женщину отправили в Хаммарбю болтаться под ударами ветра с петлей на шее. Конечно, она убила ребенка, но Хедду мучило чувство вины: Господи, если бы можно было взять свои слова назад! Молодые матери сплошь и рядом убивают младенцев — все равно помрет с голоду. Мало ли что: сказала бы — поздний выкидыш, и спасла бы только-только начавшуюся жизнь… После этого ее приглашали не раз, но она наотрез отказывалась.
Хватит. Хедда чувствовала себя убийцей. Ее карьера дипломированной повитухи закончена. Остается доживать горькие дни в постепенно гаснущем мире. Единственное, что осталось, — медная вывеска на двери с выгравированным младенцем. Снять ее она поначалу не решалась, а потом не могла. Был случай, когда кто-то краской пририсовал младенцу ангельские крылышки. Совсем было собралась содрать эту уже много лет назад потерявшую смысл вывеску, но как снимешь, если та на совесть приколочена? Да еще на ощупь? Махнула рукой.
Хедда Даль, как обычно, сидела на краю кровати, погруженная в невеселые размышления. Проклятие заключалось еще и в том, что спала она все меньше, а дел, которыми могла бы занять часы бодрствования, не находилось. Служанка ушла домой. Приближались сумерки. Хедда ненавидела эти часы. Делать совершенно нечего, а вспоминается как назло именно то, что она охотнее всего бы забыла.
До нее не сразу дошло: кто-то скребется в дверь.
Хедда с трудом встала и поплелась к выходу, выставив руки, — не наткнуться бы на что. От кровати к стене, вдоль стены к двери, оттуда — в прихожую. И не открыла бы чужим в такой час, но она настолько долго ни с кем не разговаривала, что показалось глупым пробовать, слышен ее голос снаружи или нет: кто пришел? зачем пришел?
И открыла. Па дворе ненамного светлее, чем в спальне. Все погружено в серый туман. Никого. Бывает такое. Слава Богу, никто не помочился перед дверью. Помочится — и затаится: ждет, когда она сослепу босыми ногами вступит в лужу. Так уж было пару раз, и она с отвращением вспоминала злорадный мальчишеский хохот. |