— Имеете, наверное, — задумчиво отвечает Абрам Михайлович. — Свой дом! Обязательно свой! Цветочки сажать будете? Крыжовник?
— Угадали! Буду крыжовник сажать, буду в земле возиться. Вам не по душе? Ну, хорошо, перезимуем на кухне, а дальше что? Надоела мне строевая подготовка! Хватит! Хочу жить один. И самое главное, ничего плохого в том, что я построю свой дом, нет. Для сына! Одной развалиной в городе меньше будет.
— Люди, люди! Я не пророк, — говорит Абрам Михайлович и картинно поднимает над головой руки, — но могу предсказать, что этот дом ни вам, ни тем более вашему сыну не нужен будет! Ха! Земля! Мой дом! Тоже философия! Знаете, что сказал Форд? Он сказал: «Чтоб рабочий не думал о политике, дайте ему клочок земли».
Отец, ничего не отвечая, шевелит в печке ворох горящей бумаги.
— Посадите крыжовник, — не унимается Абрам Михайлович, — а там, знаете, как у Чехова: «Мой крыжовник! Пускай плохой, да мой!»
— Ерунду вы говорите!
— Может быть. Но я убеждён, что в каждом индивидуальном застройщике сидит этакий кулачок. И название-то какое обидное — индивидуальный!
— Собственно, что вы отрицаете?
— Ничего я не отрицаю! Наоборот, я утверждаю! Может быть, надо строить сообща большие дома, может быть…
Он замолкает. На кухню входит паренёк моего возраста. Худой, длинный, с подвижным лицом. «Руслан», — догадываюсь я.
Парень смотрит искоса на Анечку, на меня, точно прикидывает силы на случай драки, и вдруг бросается к горящей плите.
— Сумасшедший! — кричит Абрам Михайлович и отскакивает в сторону. — Толкается. Чуть очки не сбил.
— Отойдите! — орёт паренёк и вырывает у отца костыль. — Кто вас просил бумагу зажигать?! Там запалы! От матери спрятал.
Он открывает костылём дверцу печки и начинает выковыривать горящую бумагу.
В ту же минуту из печки выплескивается столб огня, в грудь бьёт горячим воздухом. От взрыва в окнах сыплются стёкла, кухню заволакивает дымом.
Я ИДУ В ШКОЛУ
— Я пришил к ручке портфеля ремень от швейной машины и стал носить через плечо. Так на трамвае ездить удобнее, — вспоминает Руслан.
Он ведёт меня через Чижовку. Я с интересом слушаю его; у меня тоже когда-то был полный ранец с учебниками, пеналом, дневником и чернильницей-непроливайкой. Теперь за поясом одна книжка, в ней сшитая из обрезков обёрточной бумаги тетрадка.
— Откуда такие названия? Пушкарская? Пеше-Стрелецкая? Конно-Стрелецкая? — спрашиваю я и показываю Руслану на самодельную табличку с названием улицы, прибитую на засохшем тополе.
— Пётр I тут мятежных стрельцов поселил. Артиллеристов на одну улицу, пехотинцев на другую, кавалеристов на третью. А вон, видишь, наша школа? Рабочие её восстановили. После работы. Мать тоже строила.
Мы выходим из узкого переулка на пустырь. В конце пустыря, перерытого осыпавшимися окопами, стоит четырёхэтажное красное здание.
— На нижних этажах мужская школа, а на третьем и четвёртом — девчонки, — объясняет Руслан.
— А почему окна кирпичами заложены? Только наверху маленький глазок.
— Стекла нет! Мать рассказывала, что и эти осколки еле-еле насобирали.
— А пацаны задираться будут? — выясняю я самый щекотливый вопрос.
— Обязательно! Только сразу, с первого раза отбивайся, а то потом проходу не дадут. Ты не бойся! Если что, я помогу.
— Я сам. Тебе нельзя.
Я киваю на забинтованную руку Руслана. Взрывом на кухне ему раздробило палец, и теперь левая рука у него похожа на запеленатого ребёнка. |