|
Полковник был холост и вообще одинок.
Основательно переворошив его имущество, разочарованные особисты сделали тем не менее широкий жест — передали все Севке, как человеку, близкому полковнику, к тому же сироте.
Имуществу Севка не обрадовался — заменить полковника оно не могло, а прелесть дорогого одеколона и тонких шелковых рубашек он еще не мог оценить в полной мере — мал был. И воспитан иначе.
Только одна вещица согрела сердце — небольшой женский портрет неожиданно обнаружился в бумагах полковника. Портрет был почему-то без рамы и даже снят с подрамника — один холст.
Особисты, возможно, просто не заметили его в кипе иллюстрированных американских журналов, газет и бумажных репродукций.
Возможно, сочли не представляющим ценности.
Но как бы там ни было — оставили.
Севка же, напротив, хорошо помнил эту работу, обнаруженную в одном из замков под Мекленбургом. И то, как повел себя полковник, едва завидев ее в небольшой картинной галерее.
— Не может быть, — произнес он, как показалось Севке, слегка растерянно. — Не может быть. А собственно, почему нет? Висела себе где-нибудь в Тмутараканске, в Богом забытом именьице, которое и рушить-то не стали. Отдали под сельсовет или начальную школу, пока не пришли господа фашисты. А среди них кто-то глазастый. Да, брат, всякие на войне бывают встречи…
— Кто это?
— Может, никто. Марфутка какая-нибудь или Пелагея-скотница. Неплохой портретец неплохого художника. Вероятнее всего, крепостного, коих, как известно, не счесть малевало на матушке-Руси. А может, самого Ивана Крапивина творение, утраченное, как полагают, безвозвратно. Однако в этом еще предстоит разобраться. Так-то, брат.
Покидая Германию, он увозил бесценный, возможно, холст на дне скромного фанерного чемодана.
И — право слово — так было надежнее.
Там снег не прижился — раздавленный колесами машин, втоптанный в грязный асфальт, он немедленно утратил первозданную чистоту, лишился алмазного сияния — исчез, растворился в общем сером унынии.
Иное дело здесь, в дремучем бору, где вековые сосны-великаны бережно водрузили на свои царственные кроны искрящиеся алмазные шапки. И сухая хвоя, густо покрывавшая землю у подножия сосен, радостно укрылась белоснежным покрывалом.
Снег сровнял обочины шоссе, щедро присыпал глубокие проемы, аккуратно запорошил асфальт.
Широкая просека преобразилась, облачившись в белые одежды. Хоть и прежде была хороша — сейчас просто завораживала. Отвлекала, между прочим, от опасной, схваченной морозцем дороги. Хорошо, машин, как и накануне, было немного.
Машину он вел уверенно — устойчивый Leksus отменно держал дорогу. Вчерашнее — а выпито было не-, мало — сегодня, как ни странно, не чувствовалось вовсе.
Словом, Игорь Всеволодович был бодр, прекрасно выспался — хотя улеглись ближе к рассвету, — здоров телом и душой. А главное — устремлен в будущее. Давно забытая совокупность чувств.
«Вставай, мой друг, нас ждут великие дела!» — перефразируя кого-то, в далекой юности будил его отец.
С тех пор великие дела все реже являлись на горизонте, а вскоре пропали вовсе, зато открывалась каждое утро во всем своем унылом безобразии россыпь разнокалиберных проблем.
Теперь дела — возможно, не великие, но, без сомнения, значительные, судьбоносные, как стали говорить — отчетливо обозначились в морозной дымке.
Нравится теперь «мальчикам в розовых штанишках» думать, что это они сами протоптали дорожку на водопой.
Ну, штанишки, положим, у большинства были не розовые, а голубые, но это дело сугубо личное. А насчет дорожки, если глянуть внимательно и пристрастно — рядом с каждым радостным голозадиком, припавшим к бездонному вымени матери-Родины, непременно оказался кто-то из свергнутых или их потомства. |