В этом нет ничего плохого, если вы оба действительно хотите именно этого. Но у нее есть свое право на все те свободы, что есть у тебя, и если она потребует их, то сделается не меньше, а больше. Да, свобода может принести одиночество, она может сделаться пугающей, поэтому многие отрекаются от нее по собственной или – что действительно скверно – по чьей‑то чужой воле. И мне часто кажется, что в ней и кроется вся суть человека. А все остальное может сделать машина или животное. Но свобода принадлежит только нам.
– М‑м‑м… м‑м‑м… мы нарушаем ее…
– Конечно. Мы ведь только обезьяны, чьи мозги переросли собственные тела. И если мы когда‑нибудь встретим Иных, то, может быть, сумеем хоть на кроху понять, что такое истинная свобода. А пока давай будем достойны ее в меру возможности.
Кейтлин негромко усмехнулась:
– Ой, дай помолюсь, Мартти! Пора готовить завтрак. Но сперва, если ты не устал, что вполне возможно, тут многие бы устали… если ты не устал, я бы хотела тебе кое‑что доказать.
Потом оба смеялись, и она сказала:
– Ну что плохого в том, что завтрак однажды задержится на час или два, правильно?..
Все спали. Фрида и Дозса вместе, остальные поодиночке; Бродерсен и Вейзенберг спокойно; Джоэль, приняв снотворное, забылась в тяжелом сне; Руэда крутился под одеялом; Сюзанна с улыбкой – приходившей, уходившей и вновь возвращавшейся. Под управлением роботов «Чинук» приближался к транспортной машине.
Глава 36
Я был сыном Племени, отец мой входил в общество Маиса, как подобает почтенному человеку, ни в коей мере не желающему возвыситься над остальными. И все же в десятом месяце перед моим рождением, в ночь, когда он и сотоварищи в киве благословляли своих мертвых, матери моей приснился странный сон. Ей казалось, словно бы явились качина
и лаской увлекли ее в свой прекрасный мир, что под нашим миром. Там она преклонила колени над циновкой и, поддерживаемая сестрами, произвела меня на свет. Мужчины из общества отца – после должного очищения – пляской оградили меня, окурили священным дымом из трубок и помолились.
Не добившись никакого знака, ни доброго, ни плохого, они решили, что я просто новый мальчишка, и показали меня Солнцу. А потом я плакал, ворковал, брыкался, дремал, меня качали руки моих родителей и родни, пил жизнь из грудей моей матери, привязанным к колыбели‑доске. Она носила меня на спине, а сама работала на полях, засеянных бобами, тыквами, хлопком. Тогда голова моя была плотно прибинтована к дереву, чтобы череп мой сделался плоским и я стал красивым. Скоро я подрос и перешел под опеку старших детей. Мы играли в счастливые игры, в которые редко вторгались шквалы слез. Но первое, что я помню, – это ворон, кружащий над головой. Я стоял возле края утеса, напротив меня дальняя стена каньона восставала из заросших ивой глубин и, пройдя сквозь кактусы и можжевельник, вставала нагим камнем над яркой и пыльной зеленью; а над синими тенями на бурой скале, среди жары, света, покоя и смолистых ароматов, в небе, безграничном настолько, что взгляд мог затеряться в нем навеки, кружила эта гордая летучая чернота!
Наш пуэбло размещался на уступе, расположенном на половине склона каньона. Высоты давали тень, когда пек летний полдень. Селение наше не было ни большим, ни малым. Помню приятные под рукой грубые сырцевые стены. Внутри дома было сумрачно, но уютно во все времена года. Лестницы соединяли дома, расположенные на разных уровнях, и мы пользовались ими, и уходя на работу, и собираясь в гости. Мы старались держаться вежливо, но я помню много веселья. Поблизости от селения был ключ, но мы спускались по тропе к реке, чтобы половить рыбу, омыть тело или нарвать травы; в жаркую погоду, ища прохладу, дети возились на песчаных отмелях, а старшие сидели на берегу, серьезные и приветливые. Остальные тропы вели к другим пуэбло, или на вершину, где соплеменники выращивали урожай и рубили деревья (объяснив сперва им нашу нужду), охотились, искали во сне или медитации единства с духами. |