Никаких случаев мужеложства на сцене не было и в помине. Никто не выходил на нее в чем мать родила, ибо одежды у всех джазменов были хоть и блестящие, со всякими модными штучками и выкрутасами, вроде бахромы, кисточек и цепочек, но это была одежда самая настоящая, и слова профессора были полнейшим бредом. Единственное, что можно было бросить в упрек сегодняшним исполнителям, да и то с колокольни какого-нибудь ретрограда – это то, что они стиляги и одеваются вызывающе ярко. Хотя само это слово – стиляги – уже давным-давно вышло из моды. Но, видимо, такова была эта неразлучная троица, в упор называвшая белое черным, что молчавший до поры до времени безучастный и покорный Аркаша вдруг неожиданно вырвался из объятий учителя и закричал пискливым фальцетом: «Позор! Стиляги! Требуем прекратить этот разврат!» Его козлиное тонкое блеянье было настолько смешно, что многие вокруг рассмеялись, однако неожиданно в поддержку дурака-ассистента на середину фойе выбежал какой-то седенький старичок, завопивший не менее тонко: «Милиция, караул, позор американским агрессорам! Да здравствует наша советская родина-мать! Да здравствует коммунизм!» В ответ на это никто, понятно, не стал хохотать, ибо хохотать над родиной-матерью, было как-то неловко, хоть в воздухе и ощущалась фальшивость этой неловкости. Я хотел было затрепетать, завозмущаться, и, выбежав вперед, заявить, что и седенький старичок, кричавший про родину-мать, и прелестная троица, утверждавшая про разврат и политическую провокацию, на самом деле и являются настоящими провокаторами. Я даже затрепетал, и даже, завозмущавшись, решительно рванулся вперед, но тут Афанасий Петрович потянул своих спутников в сторону гардероба, и я неожиданно лицом к лицу очутился рядом с Валерией. В моих глазах, очевидно, было столько протеста и ненависти, столько решимости отстоять свою только что полученную свободу, что Валерия, взглянув на меня, громко вскрикнула и отшатнулась, как от пощечины. Оба ее компаньона, плюясь и ругаясь, натягивали на себя свои дорогие пальто, и только Валерия, поминутно на меня озираясь, все никак не попадала в проем своей модной шубки. Наконец это у нее получилось, и, бросив на меня прощальный испуганный взгляд, вместе с Аркашей и Афанасием Петровичем скрылась за выходившей на улицу дверью. Как назло, черные кудри Валерии в последний момент все же мелькнули в проеме двери, и это наполнило мое существо сожалением и невыразимой тоской. Я чувствовал, что, несмотря на разницу в возрасте и положении, между мной и Валерией установилась тайная связь, и что, несмотря на свободу и счастье, женская проблема не была окончательно мной решена. Точнее, она не была совсем мной решена, и мучила, и преследовала меня до того, что я готов был влюбиться даже в подругу своих врагов. Проклиная себя за свою половинчатость, и, тем не менее, не в силах с собой совладать, я, расталкивая стоящих рядом людей, бросился вдогонку за черными кудрями. Но, к сожалению, людей в фойе было так много, что, выскочив наконец из театре, я не обнаружил на улицы ни Валерии, ни ее возмущенных спутников. С этой минуты они исчезли для меня навсегда.
Я медленно прислонился к толстой колонне, и, достав сигарету, стал жадно курить, стараясь успокоиться и сдержать нервную дрожь. Я курил, вглядываясь в темную ночь, пытаясь угадать смысл перемен, которые произошли не только со мной, но и с окружающим миром. Я курил, и, вдыхая свежий, наполненный запахом йода и моря воздух, неожиданно догадался, что же все-таки произошла. Я вдруг осознал, что вокруг не было снега. За те два часа, что сидели мы все в зале театра, слушая концерт невероятных американских джазистов, природа, повинуясь волшебной музыке, опять перепутала все времена года. Она не заметила, как зима у нее легко сменилась весной, и, небрежно играя своими отрывными листками, она вместо снега и льда опустила на фонари кольца седого тумана. Между подстриженными шпалерами благородного лавра, между скамейками и неярко горящими фонарями змеились плотные туманные кольца, а внизу, на земле, журча и сливаясь в бурные струи, стремились к морю потоки талой воды. |