И я неожиданно понял секрет их чарующей музыки, я понял вдруг секрет этого необыкновенного американского джаза, так непохожего на джаз Утесова и Орловой из «Веселых ребят». Я вдруг осознал, что это был джаз свободных людей, отнюдь не бьющих гитарами и досками от рояля один другого по голове, не вывалянных в пуху, с вытаращенными глазами, похожих на форменных сумасшедших, – нет, это не был джаз «Веселых ребят», это был джаз свободных и благородных людей, которые помогали зрителям хотя бы чуточку стать такими же поющими и свободными. Это была песнь свободы и мужества, это была песнь моего родного дяди Ивана, обвиваемого таким же вольным, наполненным солнцем и брызгами океана тропическим ветром, плывущим на пароходе туда – в сторону свободной и загадочной Индии. Это была песнь дяди Ивана, который неожиданно понял, что лекарство против всеобщего страха может быть только одно: неожиданное и стремительное, словно удар плавником о волну, осознание факта, что ты лично свободен, что ты волен искать среди снега и льда собственную дорогу к свободе, и обязан своей мечтой и надеждой поделиться с другими людьми.
И неожиданно что-то сдвинулось внутри меня самого, я вспомнил вдруг, как бежал, поминутно оглядываясь, по заледенелым ялтинским тротуарам, поминутно опасаясь погони то в лице Александра Назаровича, то Кнопки, то наших вожатых и активисток, нацепивших на лукава алые повязки дружинников. Я бежал по заледенелым ялтинским тротуарам, опасаясь встретить своего летнего знакомого Дуба, и только сейчас, наконец, понимая, что ни Дубу, ни нашим учителям и вожатым не было до меня никакого дела. Что у них была масса своих тайных проблем, что они сами измучились от постоянно грызущего их страха, что их активность как раз и была способом спрятаться, хотя бы на время уйти от этой постоянной тайной напасти. Что, предоставь им возможность действительна торговать на базаре аробузами, они бы с радостью побросали все свои барабаны и горны, алые знамена и коленопреклонения у Марусиного поворота, и, с большой ловкостью надрезая клиентам зеленые и тугие бока, сдвинув со лба засаленную тюбетейку, приговаривали бы при этом: «Ай, хорошо, бери, дорогой, бери еще, сколько хочешь, не жалко, голубчик, бери сколько душе угодно, долго, дорогой, жить будешь от этих арбузов!»
Тут на сцену в дополнение к великолепной четверке вышли еще два человека с гитарами, и голос за сценой нам объявил, что этот сикстет исполнит мелодию под названьем «Колдун». Колдуном, разумеется, был мой отец, который, впрочем, иногда принимал облик навязчивого Афанасия Петровича – оба они колдовали над способами излечения всевозможных болезней, не замечая при этом самого главного. Они с азартом кидались в бой с проституцией и беспризорщиной, не забывая между делом погашать очаги туберкулеза в нашей стране, который, впрочем, был для них менее важен, чем борьба с пережитками прошлого и приоритет нашей передовой советской науки. Музыка «Колдуна» была глухой и тревожной, в ней слышались удары африканских тамтамов, отблески костра на лицах впавших в экстаз людей и фанатичные глаза самих колдунов, исполняющих среди рентгеновских аппаратов свой тревожный и медленный танец, приносящих в жертву огню блистающую перламутром и гладкими завитками большую индийскую раковину. О, как же стократ неправы были они, колдуны современной медицинской, да и не только медицинской науки, обличающие такие серьезные вещи, как проституция и блокада, и не умеющие вылечить простого и банального насморка у подростка! О, какими же необыкновенными чародеями были играющие на сцене джазисты, какими необыкновенными колдунами были они, и какая необыкновенная сила заключалась в их двух гитарах, ударных, рояле, саксофоне и золотой горящей трубе, к которым то добавлялся, то исчезал за кулисами контрабас. Какие необыкновенные картины из прошлого вызывали они во мне. Их музыка действовала гипнотически: она заставляла мое и без того измученное болезнью и побегом из дома сердце биться еще учащенней, еще сильней сжиматься от негодования при виде несправедливости и трепетать при картинах любви и счастья. |