Школьники из расположенного по соседству пансионата святой Августины тоже с писком и визгом собирались здесь на переменах, но эти озоровали: бросались камнями, дергали за косички девочек… пансионатских девчонок, почти таких же малолеток, как Вирджиния. Может быть, не таких разбитных – во всяком случае, не в столь коротких платьицах. Все скамейки поблизости оказались заняты. Целый оазис! Перемена для всех возрастов: полдничающие машинистки… мамаши, колышащие коляски с младенцами… и исподтишка подглядывающие старички, притворно уткнувшиеся в газету… Несколько солдатиков и машинисток, задремавших рядом с беседкой… Вирджиния все теребила меня – уж очень я разволновал ее моими тайнами. Если я отмалчивался, она начинала дуться. Все время ерзала по скамье, перебирая светлыми красивыми ляжками, на которых так обрисовывались мышцы! Само собой, на нее смотрели – она притягивала взгляд… Страшно злилась, потому как я не поддавался. Делать нечего, что-то приходилось рассказывать, что-то сочинять. Для нее это все было, как роман. Маленький требовательный деспот! Воображение у нее разыгралось не на шутку… Вконец замучила меня! – Все, не могу больше, Вирджиния! – прервал я ее. Я запросил пощады. Во-первых, она мне не очень-то верила, напрасно я старался… Премило подтрунивала надо мной… Лучше было бы завести разговор о другом, об осложнениях более серьезных, но только не воображаемых. Тем более, что и тут было о чем потолковать. Я решил прощупать немного почву: не говорил ли дядюшка, случаем, что-нибудь насчет противогазов? Состен – славный мужик, только вбил себе в голову всякие глупости… Ради меня он не станет делать упор на газы… Может быть, из этой затеи вообще ничего не выйдет… Уж очень велик риск… Ей… ни слова о «Стансах», ни о плясках в Гоа, ни о нашем четвертом измерении… Еще перепугается… бедная крошка… Или сбежит… Или расхохочется!.. Не стоило… Не стал распространяться насчет дяди. Насчет того, что показался мне тогда чокнутым… Эти его подленькие подвохи, розыгрыши с кранами… Вконец я выбился из сил – и шагай, и разговаривай. Присели на одном уголке по Ламбер-стрит. Я держал свои мысли при себе. Сидел на скамейке и бормотал себе под нос, сам с собой говорил. Правду сказать, голова у меня была какая-то дурная. Со мной это случалось все чаще. И вдруг мне прямо в ухо: «Эй! Эй» Я вздрогнул… обернулся – Бигуди, баба Селезня!
– Что же это ты, голова, уже на молокососов глаз кладешь?
– Я?
Ничего не понимаю.
– Что-то я не понял!
Она указывает на малышку, приподнимает подол ее платья. Платьице в самом деле было коротковато, так что ноги оголялись до самых ляжек. Подросла девчонка. Фигурка, ноги крепкие, загорелые – словом, все при ней. Трудно было не обратить внимания, вот Бигуди и обратила. Я затыкаю ей рот вопросом:
– А как Селезень? Она удивилась.
– На войне! А ты не знал? Уже неделя, как уехал, так-то, милок! Никогда бы не поверил, а? Признайся! Ведь лежебока, каких поискать! Вылезал из постели к пяти вечера, да и только чтобы идти бросать кости… Ведь отмазка у него была – комар носа не подточит! Живи себе, не тужи… Вот такая у него ялда, представляешь? Варикозное вздутие члена… Три раза признавали непригодным к службе! – Расставив ладони, она дала мне представление о размерах Селезневой мотни. Что твой кочан цветной капусты.
– Майор трижды отказывал ему, все уговаривал: «Оставайтесь дома, дружище, оставайтесь! Придет и ваш черед. Война еще не кончилась!» Куда там! Загорелось… ему невтерпеж! Хуже ножа острого ему было, что все дружки отправлялись на материк: Октавчик, Толстоног, Франсуа, Башка… Не мог он этого пережить, места себе не находил, готов был грызть свою ялду. |