Максимина я уже описал. Рустиций был скорее моим знакомым, чем близким другом, но искренним и доброжелательным. Он тепло встретил меня, когда мы собрались за городом. Ему было лет тридцать с небольшим, он овдовел во время эпидемии чумы и, подобно мне, относился к этой миссии как к редкой возможности для продвижения по службе. Рустиций попал в плен к гуннам, покинув родную Италию и отправившись торговать, а после освобождения остался у родственника в Константинополе. В школе он делился с нами рассказами о своей жизни на Западе. Разумеется, мы были с ним заодно, более того, я чувствовал себя в долгу перед Рустицием, так что мы сразу решили жить в одной палатке. Хотя он не был лидером по натуре и казался довольно медлительным, его всегда выручали добродушие и хладнокровное отношение к любой возникшей проблеме.
– Не попади я в плен, я бы не узнал гуннский язык. А если бы я не знал гуннский язык, мы бы не познакомились и я бы не попал в это посольство, – рассуждал он. – И кто же, кроме Бога, скажет, что хорошо, а что плохо?
В этом путешествии он станет моим самым близким другом, простым и надёжным.
Другой переводчик был мне незнаком и сразу насторожил меня, но отнюдь не робостью, а самодовольством. Этот льстивый римлянин, Бигилас, был значительно старше нас и ниже ростом. Он с удовольствием заводил беседы на самые разные темы, но не любил слушать других, а его фальшивая искренность напоминала манеры торговцев коврами. Бигилас тоже побывал в плену, затем торговал или, вернее, обменивался дарами с гуннами, а поэтому считал, что достиг каких то высот, неведомых прочим. Понимал ли он, каково его место в мире? Меня раздражали его постоянные намёки на тайную близость с гуннским вождём Эдеко. Да он и правда разговаривал с ним как со старым другом. Почему гунн терпел подобную фамильярность? Я не знал отчего, но он даже не пытался осадить Бигиласа. Переводчик не обращал на меня особого внимания, разве что давал ненужные советы насчёт того, как мне следует одеваться и что я должен есть. Я решил, что он относится к числу людей, поглощённых собой и вовсе не думающих о других, и со злобным удовлетворением отметил его пристрастие к вину. Видя, с какой жадностью он пьёт, я заключил, что этот человек доставит нам немало хлопот.
Гунны, с которыми я наконец познакомился, держались весьма заносчиво. Они ясно дали понять, что в их мире ценность любого человека определяется его умением воевать, а гунны владеют этим искусством в десять раз лучше римлян.
Эдеко был горд, неотёсан и задумчив. «За время, которое римляне тратят на то, чтобы навьючить на мула поклажу, кобыла и осёл могли бы произвести на свет нового мула», – пробурчал он в то утро, когда мы тронулись в путь.
Онегез показался мне более цивилизованным и не чуждым городских привычек, что было вполне естественно, учитывая его происхождение, но, несомненно, он выдвинулся лишь ценой предательства, когда предпочёл новый, варварский, мир прежнему, римскому. Захваченный в плен на поле боя, он сразу сдался гуннам. Меня поразил его выбор, но он сказал, что достиг у варваров высокого положения, разбогател и теперь ему нравится жить под открытым небом.
– В империи всё зависит от твоей семьи, её статуса и покровителей, не так ли? А в Хунугури – от способностей и преданности королю. Уж лучше быть свободным там, в долине, чем рабом во дворце.
– Но вы не были рабом.
– А на что я мог рассчитывать? В Риме и Константинополе мы все рабы. К тому же у меня не было богатой родни, а значит, я не дождался бы выкупа. Так что я полагался лишь на себя, на свой ум и способности. В римской армии никто не обращал на меня внимания, а в Хунугури ко мне прислушиваются.
Больше всех меня раздражал молодой гунн – воин, которого звали Скиллой. Он был чуть старше меня и, бесспорно, занимал низшую должность в сравнении с любым из нас, но при этом как будто олицетворял гуннскую гордость. |