Изменить размер шрифта - +
Черно-рыжим выбросом взметнулась земля.

«Как глупо, — успел я подумать, — и до конца-то осталось...»

Как видите, мне осталось: пишу, вспоми­наю — жив.

А тогда после артналета обнаружил: от белой лошади — ни гривы, ни хвоста... и аккумуляторщик вроде не жил.

Прямое попадание.

 

Каждое двадцать седьмое сентября я езжу на кладбище. На могилу Жоры Катонии. Пони­маю — Жоры нет и ему это не нужно, но все равно еду. Еду на пытку. И не только потому, что вспоминать еще раз нелепую Жорину катастрофу, снова представлять зеленый замшелый шлюз без воды и прикорнувший в нем «лавочкин» — не са­хар, но видеть само кладбище, заброшенное, зарос­шее в полчеловеческого роста, неухоженные моги­лы, выгоревшие пластмассовые венки, неуют и небрежение — мука мученическая. И нет от нее спасения.

А в последние годы и того горше стало: из пожухшей могильной травы выкатываются под ноги рыжие, черные, бело-грязные, гладкие, лох­матые, в репьях, породистые и безродные — псы, псы, псы...

 — Дачники съезжают и оставляют, — эпически спокойно объяснила встречная старуха. — Вот дней десять еще сойдут, сезону — конец, приедут живоде­ры и живо-два переловят — на шапочки...

У меня нет собаки. И Алешке, как он ни просит, не покупаю.

Правильно? Нет? Одним словом, не ответить...

 

Кто сомневается, нормальные родители любят своих детей. Но мало кто честно скажет: кого он в сыне или дочке любит больше — нового человека или себя?

Мой отец требовал, чтобы я стал врачом. Хирур­гом. Почему? Ему не удалось приобщиться к меди­цине. И он искренне желал, чтобы я стал врачом, нисколько не сомневаясь — большего счастья, чем медицина, быть не может!

Мы ссорились на этой почве: медицина и авиация оказались несовместимы...

Или мама долго водила меня в платьицах и привязывала на голову бантик. Почему? Она хотела дочку, а получился — я.

Мальчишкой я осуждал родителей. Категориче­ски и без снисхождения. Теперь жалею.

 

 

* * *

Дядю Сашу, безуспешно учившего меня когда-то плавать, я избегал. Но на этот раз он приманил меня, обещав познакомить с настоящим летчиком. Учтите: в те годы летчик котировался, пожалуй, выше, чем сегодня космонавт.

Знакомый летчик и даже вроде друг дяди Саши жил в Томилино. Мы ехали туда пригородным паровичком, тащившим глазастые, как гусеницы, зеленые вагоны. От платформы надо было идти лугом, по белой, хорошо натоптанной тропинке-макаронине. Первым шагал я, следом дядя Саша. Мы не разговаривали. Я нюхал загородную све­жесть и глазел по сторонам. Минут через пятна­дцать показался поселок. Мы были совсем у цели, когда я увидел: впереди, на глазах у всего честного народа — пушистый, усатый барин-кот и серенькая неказистая кошечка.

Был я глуп, но не настолько, чтобы совсем не догадываться, чем заняты кошки. Остановившись, я спросил дядю Сашу, но вовсе не ради уста­новления истины, а с тайной целью — загнать его в угол:

— Дядя Саша, а что это кошечки делают?

— Котят делают, — не сбавляя шага, ответил дя­дя Саша и продолжал свой путь.

Я поплелся сзади. И мучился: мне было кошмар­но стыдно. Не за кошек, не за дядю — за себя!

Светлейшая голова, взращенная авиацией, наша общая гордость — Антуан де Сент-Экзюпери заме­тил однажды: дети должны быть очень снисходи­тельны к взрослым...

Спору нет, желательно!

Но вот беда — к кому обращен призыв?

К детям? Но едва ли сыщется во всем свете ребенок, способный понять, почему он должен щадить взрослых? Тех самых, что так порой жесто­ки и бесцеремонны с ними.

Ко взрослым? Но с ними,, Пожалуй, поздно гово­рить о детской снисходительности.

Быстрый переход