Он скользнул по мне совершенно Наташкиным взглядом, будто перескочил через абсолютную — в минус двести семьдесят три градуса — пустоту, цапнул гаечный ключ в кабине и снова нырнул под машину. Человек занимался делом.
Диалога не состоялось. Я не был удостоен даже оскорбительным словом. И вот скоро уже пятьдесят лет я беру реванш за тот день. Беру-беру-беру и никак не могу успокоиться, не могу убедиться — взял!
Мы жили в гарнизоне. Мебель была выписана со склада. Старая-старая — частью еще довоенная, частью трофейная. Другой тогда не было...
— Ты не опасаешься садиться в это кресло? — въедливо спросила жена. — У меня такое ощущение, что пружины сейчас укусят.
— Но я ведь не обойщик, и в школе нас этому не учили, — попытался я как-то оправдаться.
Я долго злился, скажу, злился целенаправленно — сам растравляя себя: упрекать всякий может, упрекать проще всего. Только никто не в состоянии уметь все... И тут я споткнулся.
А много ли я умею?
Кое-как слесарить меня в летной школе обучали. Самую малость столярничать, пожалуй, тоже... Ну-у, а если подметку прибить, если брюки укоротить?..
«Позволь, — как бы обращаясь к своему оппоненту, возражал я. — Но если считать уменья, так пожалуйста, и пилотаж — на бочку! И штурманскую подготовку — на бочку! И чтение синоптических карт — на бочку!..»
Контрдоводов было много. Весьма. Только звучали они неубедительно.
Да-а, у мужчины должны быть руки.
В воскресенье я вытащил в сарай кресло и осторожно распорол на обшивке боковой шов. Из сиденья полезла грязная, свалявшаяся вата.
Снять обивку удалось не сразу. Но удалось. Пружины оказались ни к черту, как будто их нарочно выворачивали наизнанку. Пружины пришлось выкинуть. Выпросив у соседа-техника кусок резинового самолетного амортизатора, я вместо пружинного перевел кресло на резиновый «ход». Потом заложил свежую вату, а для гладкости поверх ваты распялил еще зимние шерстяные портянки, ну, и затянул старую обивку...
Кресло отлично пружинило! Это факт. Сиденье получилось ровным. Это тоже факт. Но ни молодость, ни красота к креслу не вернулись. Увы.
Потом мне пришлось долго и весьма старательно заглаживать очередной семейный конфликт. За это время я незаметно реставрировал всю нашу жалкую мебель и сверх того сменил электропроводку в квартире...
Можно сказать, я рос на глазах семьи. И передо мной соответственно ставили все новые задачи, придерживаясь при этом главного авиационного принципа: от простого — к сложному...
Как раз в эту пору в полк пришел новый заместитель командира. Судить о нем я не мог, видел майора лишь раз — на офицерском собрании, когда командир представил нам Лапшина, традиционно произнеся: «Прошу любить и жаловать».
А на другой или на третий день иду я по стоянке и вижу: стоит мой бывший механик, переведенный в звено управления полка, старшина-сверхсрочник Алексеев, руки по швам, в глазах тоска, и слушав... Слышу, Лапшин вполне корректно формулирует:
— Двигатель на малых оборотах глохнет через каждые сто метров... рулить невозможно... Кто летал на вашем самолете? Что вы делали с мотором? Ни на что не похоже, старшина! Вы, я вижу, не мальчик...
Алексеев и правда был давно не мальчик — за сорок, в авиации больше двадцати лет, и вообще механик — божьей милостью!
Мне на той машине летать не приходилось, но я все равно решил вмешаться: Гришку жалко стало, безответный он мужик.
— Я, товарищ майор, отлично эту машину знаю, до последнего времени все было нормально. Позвольте, гляну? — И, не дожидаясь, чего он скажет, разрешит или нет, командую Гришке:
— Стремяночку давай, капот. |