Поморщившись, он отнял губы и сказал:
— Послушай...
— У тебя ведь немного было девушек? — спросила она.
— Разумеется, много, — ответил он, — но послушай...
— Ты у меня первый, — сказала она. — Мне это приятно.
Стоило ей произнести эти слова, как он снова возненавидел ее. Ею даже нельзя похвастать. Он у нее первый; он ни у кого ее не отнял, у него не было соперника, никто другой и не посмотрел бы на нее, Кьюбит и Дэллоу не удостоили бы ее и взглядом... ее белесые волосы, ее простодушие, дешевое платье, которое он ощущал под рукой. Он ненавидел ее, как прежде ненавидел Спайсера, и поэтому действовал осмотрительно; он неловко сжал ее груди ладонями, подражая бурной страсти какого-то другого человека, и подумал: «Лучше, если бы она была пошикарнее, немного румян и волосы подкрасить, но она... самая дешевая, самая молодая, самая неопытная девчонка во всем Брайтоне... и чтобы я оказался в ее власти!» — О господи, — сказала она, — ты такой ласковый со мной, Пинки. Я люблю тебя.
— Так ты не выдашь меня — ей?
В коридоре крикнули: «Роз!» Хлопнула дверь.
— Мне нужно идти, — сказала она. — О чем это ты... выдать тебя?
— Да все о том же. Если ты будешь болтать с ней. Если проговоришься, кто оставил карточку. Что это был не тот... ты знаешь кто.
— Не проболтаюсь. — По Вест-стрит проходил автобус; свет его фар упал через маленькое закрытое решеткой окошко прямо на ее бледное решительное лицо; она была как ребенок, складывающий руки и приносящий тайную клятву. — Мне все равно, что бы ты ни сделал, — тихо сказала она. Вот так же она не осудила бы его за разбитое стекло или за непристойное слово, написанное мелом на чужих дверях. Он молчал; и то, что она оказалась такой проницательной при всем своем простодушии, долгий жизненный опыт ее шестнадцати лет, преданность, глубину которой он угадывал, тронули его, как простая музыка; свет перебегал с одной ее щеки на другую и потом на стену — на улице тормозила машина.
— Ты про что? Я ничего не сделал, — сказал он.
— Не знаю, — ответила она. — Мне все равно.
— Роз! — крикнул чей-то голос. — Роз!
— Это она меня зовет, — сказала Роз. — Точно, она. Все выпытывает. И голос такой медовый. Что она знает о нас? — Роз вплотную приблизилась к Малышу. — Когда-то я тоже совершила кое-что, — прошептала она. — Смертный грех! Когда мне было двенадцать лет. Но она, она-то не знает, что такое смертный грех.
— Роз! Где ты? Роз!
Тень от ее юного лица метнулась по стене, залитой лунным светом.
— Добро и зло. Вот о чем она все твердит. Я слышала, как она говорила это за столом. Добро и зло. Как будто она что-нибудь знает! — Роз с презрением прошептала: — Ну, она-то не будет гореть в аду. Не смогла бы гореть, даже если бы захотела попробовать. — Таким же тоном она говорила бы о подмокшем фейерверке. — Молли Картью — та горит. Она была такая хорошенькая! Покончила с собой. Отчаялась. Это смертный грех. Ей нет прощенья. Если только... что это ты говорил о стремени?
— Между стременем и землей, — неохотно ответил он. — Это ни к чему.
— А что сделал ты? Сознался в этом на исповеди?
Мрачный, упрямый, положив забинтованную руку на австралийский рейнвейн, он ответил уклончиво:
— Я уже много лет не хожу в церковь.
— А мне безразлично, — повторила она. |