Мы – морские
ворота Кремля и Лондона, с нами заигрывают и те и эти… Так что же, мне ломать великое дело из за мелочи?
Только выйдя из ворот тюрьмы, Никандров почувствовал, как у него трясутся ноги. Он прислонился к высокой кирпичной стене и долго стоял, закрыв
глаза, чувствуя, что сейчас он не в силах двигаться – упадет.
Сначала в нем была тихая жалость к себе и умильность. Его умиляло все: и цокот конских копыт, и запах бензина, который оставался в воздухе после
протрещавшего таксомотора, и звонкие ребячьи голоса, и злые крики жирных чаек.
По улице он пошел очень медленно: сначала оттого, что по прежнему дрожали ноги, а после, когда эта мелкая, судорожная дрожь прошла – просто от
наслаждения возможностью идти куда хочешь и не опасаться окрика надзирателя.
В комнату, которую снимал Воронцов на Пярнутеа, его не пустили: там жили новые постояльцы, тоже русские.
– Никаких фаших рукописей я не витал, – сказал хозяин дома Ганс Густавович, – ко мне прошу не обращаться с этим вопросом, иначе я фызофу
полицию…
Никандров случайно увидел себя в зеркале – старом, с замшевыми разводами. Он увидел жалкую, испуганную улыбку, полную почтения и страха, он
вдруг увидел, какое у него старое, заросшее желтоватой щетиной лицо, и вдруг забытая, прежняя ненависть поднялась в нем.
С квартиры Воронцова он пошел в редакцию русских газет. Он сейчас хотел только одного: рассказать о том ужасе, который он перенес в здешней
демократической тюрьме.
– Миленький вы мой, – ответил Ратке, редактор «Последних известий», – да нешто можно подобное публиковать? И не пропустят, а проскочит, так,
кроме зла, несчастным русским эмигрантам ничего не принесете. Поверьте, я тут четыре года… живу… Если считать это жизнью…
…Эсеры выслушали Никандрова с доброжелательством, пообещали устроить ему встречу с Черновым, который накануне кронштадтских событий перебрался в
Ревель, выразили писателю искреннее соболезнование и заверили, что в течение ближайшей недели они дадут ему ответ – в ту или иную сторону.
– Неужели надо совещаться неделю, чтобы опубликовать мое заявление? Это можно решить, обзвонив по телефону заинтересованных лиц.
– Мы подчиняемся партийной дисциплине, – ответил редактор Вахт, – и представляем собой орган партии.
Когда Никандров ушел из «Голоса народа». Вахт сказал сотрудникам:
– Самые страшные в наше время провокаторы – это провокаторы невольные. Запомните Никандрова! Он еще много горя принесет нам, оттого что
эгоцентричен и живет своей обидой, но отнюдь не общим делом. Эстонцы только и ждут, чтобы обложить нас штрафом за какой нибудь материал,
порочащий их страну. Мы им этого шанса не дадим.
Никандров пришел в городской суд. Судья оказался пожилым, милым человеком.
– По моему, мне попадались ваши книги, – сказал он, выслушав Никандрова, – если вы переводили древних, то я наверняка упивался вашими
переводами. Вы должны извинить меня – русские фамилии так же трудно нами запоминаются, как вами эстонские… Итак, ваше дело. Поверьте, я возмущен
до глубины души… Я мог бы понять подобную жестокость по отношению к большевику: он грозит нам гибелью, и жестокость берет верх над разумом, и
большевика мучают, унижая этим и себя, и его, и святое дело демократии, которая казнит, но не унижает… Но как вы сможете доказать их вину, вы?
– Шрамами.
– У вас есть заключение медицинского эксперта, что шрамы появились уже после вашего ареста?
– Нет.
– В таком случае господин Шварцвассер или тот, кого вам будет угодно привлечь к суду, обвинит вас в лжесвидетельстве. |