Это означало, что у нее есть фора.
На ночь останавливаться было бессмысленно: это означало потерять выигранные часы и подвергнуть себя унижению быть пойманной вновь, тепленькой со сна. Да и не уснула бы Имоджин нипочем прежде, чем оказалась бы в безопасности. Что означало – подле Кима, и ничто иное.
Потому как уговор со Шнырем скорее всего закончился в тот момент, как он сглотнул пережеванное печенье.
Сойти с дороги. Спрятаться в лесу. В конце концов, с ней не случилось ничего сколько‑нибудь плохого, пока они прошлой ночью тащились через самый что ни на есть Гиблый лес. Авось и сейчас переберется она через канаву, отделяющую дорогу от его смутно виднеющейся в отдалении стены, и ничего такого с нею не будет. В конце концов, переночует где‑нибудь под кустом, не доходя до… ну, она почувствует!
Смена настроения настигла ее как раз, когда Имоджин перешагнула злополучную канаву. Самая позорная бабская истерика, от усталости и со слезами жалости к себе. С бешенством, как ни странно, на Кима за то, что не оказалось рядом его поддерживающей руки. Вовсе не желала она угодить в какую‑либо историю героиней, из тех, про чьи деяния слагают легенды! Не хотела она противостоять напастям по одной только вполне понятной причине, что не хотела, чтобы эти напасти вообще с ней приключались. Вставать в защиту попранной справедливости, поднимать обличающий голос против злодейств, отделять право от вины: да велики ей эти одежки! Не каждый же день прыгать выше головы!
Почему не каждый? Отец сказал бы, что это достойный повод держать голову высоко.
Вытирая рукавом глаза и нос, Имоджин остановилась. За спиной ее еще оставался просвет опушки, все менее различимый в наступающих сумерках. Совсем скоро придется брести ощупью, что в лесу, даже совсем не дремучем, прилегающем к дороге, делать вовсе не стоит.
Досадно… но не, страшно, потому что даже чтобы бояться, потребен хотя бы минимум душевных сил.
Темнело, деревья как будто встали гуще, кусты боярышника и колючий шиповник приблизились. Однако примерно с той же скоростью, как надвигалась ночь, глаза Имоджин привыкали к ней. И хотя детали были уже неразличимы, оказалось, она вполне в состоянии ориентироваться среди предметов, различающихся оттенками синевы. Медленно она продвигалась в направлении, которое посчитала правильным. Игольчатые ветви задевали ее и как будто придерживали, и девушка вздрагивала от их прикосновений. К тому же пару раз она самым неприятным образом вляпалась в паутину. Деревья и буераки даже при свете дня выглядели все одинаково.
Пора наконец прерваться. Всего несколько часов между наступлением полной темноты и временем, когда начнет светать. Имоджин передернулась, представив, как будет холодно. У нее возникло сильнейшее ощущение, что если она опустится наземь, то уже не встанет. По крайней мере подняться заново на ноги и заставить себя двигаться будет весьма затруднительно. Вчерашняя ночь, принесшая заморозок, не собиралась давать спуску и сегодня: это чувствовалось по ознобу, пробиравшему ее.
В такую ночь, какая ожидалась, заснув на земле, запросто можно было не проснуться совсем. В некоторой нерешительности Имоджин остановилась. Подумать, как оправдывалась она перед собой, а вовсе не бессмысленно созерцать фосфоресцирующие поганки.
Как бы слабо они ни светились, этого оказалось достаточно, чтобы ночное зрение Имоджин дало сбой. Повернувшись во тьму, девушка совершенно ослепла и отнеслась к этому философски. Безразлично. Прислонилась спиной к подвернувшемуся кстати стволу и закрыла глаза, позволяя телу на минутку – только на минутку! – расслабиться. Коленки дрожали. Обволакивало сыростью, и ленты тумана клубились у ног, поднимаясь к поясу. С внутренней стороны закрытых век возникла зеленая возвышенность и круг камней, которые то ли воздвигнуты богами, то ли сами боги и есть.
Имоджин сморгнула навалившуюся камнем дремоту, и из кустов, куда непроизвольно устремился ее взгляд, точно так же сморгнули два белых, как луна, глаза. |