Ужас был мгновенным и парализующим. Глаза источали тот же собственный мертвенный свет, что и грибы, однако, без всякого сомнения принадлежали живому существу, так же как и размеренное хриплое дыхание, отчетливо слышимое в тишине, как‑то – Имоджин только сейчас обратила внимание – не вязавшейся с жизнью ночного леса.
Чудовищным усилием воли превозмогая столбняк, Имоджин шевельнулась. Кто их знает, возможно, она таки спит. Глаза переместились, повторяя ее движение.
И тут сработал инстинкт. Не мог не сработать. Смертельно уставшая, не евшая и больше чем сутки не смыкавшая глаз женщина развернулась и с воплем бросилась сквозь кусты в непроглядную темень, напролом, оставляя на ветвях за собой клочки одежды, волос и кожи.
Сколько ведь учили – пред зверем стой неподвижно, а лучше – прикидывайся мертвым. Что в этих глазах, кроме которых она и не видела ничего, было такого, что заставило ее позабыть обо всех правилах противостояния зверям? Жестокость, свидетельствовавшая об извращенном разуме? Противостоять зверю хуже, чем противостоять человеку, которому можно противопоставить ум и достоинство, апеллировать к его тайным слабостям, больным местам и видению мира, в конце концов – заставить себя уважать. Разве может быть душевный разлад у голодного волка? Невзирая на тьму и туман, размазавшийся в ее глазах длинными полосами то ли от быстроты движения, то ли от слез отчаяния, бежала Имоджин как никогда быстро, на каждом шагу ожидая подвернуть или сломать себе ногу или шею. За спиной с треском ломилась туша намного крупнее просто голодного волка. По крайней мере так казалось: оглядываться у Имоджин не было ни желания, ни возможности. Она как раз, скребя пальцами по земле и оскальзываясь, взбиралась по темному склону, неожиданно вздыбившемуся перед ней. Хищное дыхание задело сперва ее лодыжки, затем обожгло спину, а спустя всего мгновение что‑то огромное, весом, как ей показалось, в лошадь, обрушилось ей на плечи и вместе с нею покатилось обратно вниз, ломая своей тяжестью кусты.
Состояло оно, судя по прикосновению, сплошь из железа, нагретого изнутри жаром, источаемым чудовищной утробой. Причем железо это было сварено меж собою кое‑как, надорвано и покорежено, с острыми зазубренными краями, превратившими в лохмотья все, что прикрывало тело Имоджин. Оно куда‑то волокло Имоджин, после первых же попыток трепыхаться отказавшуюся от всякого сопротивления. Когти у него были с фалангами, как пальцы, подвижные в сочленениях, покрытые чешуйками и прискорбно острые. От смрада и жара, исходивших из пасти, она буквально теряла сознание и сожалела, что все никак не может его потерять. Как будто одного ужаса было недостаточно!
Он бросил ее наконец среди кустов, росших кругом, как естественная беседка, и некоторое время стоял сверху, придавив ей грудь тяжелой лапой и шумно принюхиваясь: не отнимет ли кто? Сцена освещалась только отраженным в его глазах светом взошедшей луны. И выглядел он именно так, как показалось ей в изначальной схватке. Вот только добавились свисающие из пасти клыки и слюна, струящаяся по ним. Это был настолько очевидный ночной кошмар, что Имоджин попыталась избавиться от него, просто перевернувшись на бок. Ей и раньше, бывало, снилось, как у нее посторонней тяжестью сдавливает грудь, если она спала на спине.
Не удалось. Легким толчком чудовище отправило ее обратно и даже ухмыльнулось, разглядывая. Это не был зверь. Нет таких зверей в природе. Это хуже, чем зверь!
Это что‑то… немыслимое… как зло, творящееся ради самого себя.
Порезы и ссадины жгло, словно к телу прикладывали раскаленный металл. Пауза затянулась. Взлобье чудовища терялось в темноте, уходя полого назад от узкой вытянутой морды. Потом оно протянуло другую лапу, не ту, посредством которой удерживало Имоджин, оттопырило коготь подобно указательному пальцу и потянулось им к ее лицу. Имоджин могла только смотреть. Не смотреть она не могла. Поэтому не пропустила момента, когда облик Зверя начал изменяться, приобретая неожиданно узнаваемые черты. |