– Конечно. В двадцатые годы.
– Она еще жива?
– Они оба давно уже умерли. Мне, право, пора домой. А то вся моя еда перестоит, – добавил Дэйнтри, подумав о сардинах, высыхающих на тарелке. Чувство, что он находится среди посторонних, но дружелюбно настроенных людей, покинуло его. Беседа грозила принять мерзкий оборот.
– А какое все это имеет отношение к похоронам? И чьи это были похороны?
– Не обращайте на Дикки внимания, – сказал Баффи. – Он любит допрашивать. Он ведь служил в Пятом управлении во время войны. Еще по джину, Джо. Он нам все уже рассказал, Дикки. Это были похороны какого-то типа из их конторы.
– И вы проводили его до самой могилы?
– Нет, нет. Я только был на отпевании. В церкви на Ганновер-сквер.
– Значит, в церкви святого Георгия, – сказал сын епископа. И протянул свой бокал Джо, словно это была чаша для причащения.
Прошло немало времени, прежде чем Дэйнтри сумел вырваться из бара «У Уайта». Баффи даже довел его до выхода. Мимо проехало такси.
– Теперь вы понимаете, что я хотел сказать, – заметил Баффи. – Автобусы на Сент-Джеймс-стрит. Никто уже ни от чего не огражден.
Дэйнтри понятия не имел, что хотел этим сказать Баффи. Он пошел в направлении дворца, сознавая, что выпил больше, чем позволял себе в течение многих лет в это время дня. Они славные ребята, но надо все-таки соблюдать осторожность. Слишком он разговорился. Про отца, про мать. Он прошел мимо «Шляпного магазина Локка»; мимо ресторана «У Овертона», остановился на углу Пэлл-Мэлл. И вовремя понял – перелет: цель осталась позади. Он повернулся на каблуках и пошел назад, к своей квартире, где его ждал обед.
На столе стояли сыр и хлеб и коробка сардин, которую он все же не открыл. Пальцы у него были не очень умелые, и жестяной ключик сломался, прежде чем он вскрыл коробку на одну треть. Тем не менее он сумел по кусочкам вытащить оттуда вилкой добрую половину содержимого. Голода он не чувствовал – ему было вполне достаточно такой еды. Поразмыслив, стоит ли пить еще после трех сухих мартини, он все-таки достал бутылочку «Тюборга».
Ел он меньше четырех минут, но ему показалось – очень долго: столько он за это время всего передумал. А мысли его, точно у пьяного, швыряло из стороны в сторону. Сначала он думал о докторе Персивале и сэре Джоне Харгривзе, которые после поминальной службы шли по улице впереди него, пригнувшись друг к другу, точно заговорщики. Затем он подумал о Дэвисе. Никакой личной симпатии к Дэвису он не питал, но смерть этого человека не давала Дэйнтри покоя. И он громко произнес, обращаясь к единственному свидетелю его дум – хвосту сардины на кончике вилки:
– Присяжные на основании таких улик никогда не вынесли бы приговора.
Приговора? Но у него же нет никаких доказательств – и это показало вскрытие, – что Дэвис умер неестественной смертью: цирроз печени влечет за собой естественную смерть. Он пытался вспомнить, что сказал ему доктор Персивал в тот вечер, на охоте. Дэйнтри тогда перебрал, как перебрал и сегодня утром, потому что чувствовал себя не в своей тарелке среди этих непонятных ему людей, и Персивал, зайдя к нему в комнату без приглашения, говорил что-то о художнике по имени Николсон.
Дэйнтри не притронулся к сыру: он отнес его вместе с грязной тарелкой на кухню – или кухоньку, как ее бы назвали сегодня: там мог поместиться всего один человек. Он вспомнил просторную кухню в подвальном этаже дома неприметного священника в Суффолке, куда судьба забросила отца после битвы за Ютландию, и вспомнил, как небрежно высказался Баффи насчет тайны исповеди. Отец Дэйнтри никогда не одобрял исповеди, как и исповедальни, которую установил священник высокой церкви в соседнем приходе, давший обет безбрачия. |