|
Стою я чурбаном посреди двора и не хочу, чтоб она расспрашивать меня начала о чем-нибудь, но она все равно начинает, и я ей толкую, что мы дурили немножко, но то было сколько-то назад, и что он жуть как странно себя вел, а потому я перестал с ним водиться, а она такая стоит и качает головой. Держись от него подальше теперь, слышишь? Все это время в голове у себя я видел ужасное, не глупости, которые мы раньше вытворяли, а то, другое, что мы сделали с Молли Мох. Про то, что мы с той девчушкой проделали, я думать не хотел и ничего поделать не мог, потому что перепугался до смерти, что оно как-то всплыло. Белая кожа ее, простертой передо мной, – никогда не видел ничего настолько волнующего и изысканного, и тот взгляд у ней в глазах… Что же мы натворили.
Он стоял снаружи, пытался угадать грядущую погоду, видел разлом над землей, расщеплявший утреннее небо. Над морем и западными далями этого мира высилась, словно грязный снег вдоль дороги, гряда низких туч. То, с чем соприкасалась она, сияло из-за холмов, вечная синь, гласившая, что мир бы мог быть безупречен, если б захотел. Барнабас выгреб навоз из конюшни и покормил лошадь, а когда поела она, вывел ее во двор. Понаблюдал за ее деревянной походкой, сощурился, ничего странного или очевидного при осмотре не заметил. Лишь то, как лошадь, вышагивая, держала голову, все-таки являло ту же неохоту. Ты, что ли, состариться мне вздумала? спросил он. Говоря это, слышал, как Мэттью Пиплз говорил ему о лошади в день пожара, слышал отзвуки того голоса, слышал слова урывками, тот странный и сонный тон, и уставился на человека перед собою в мысленном взоре своем, но насупленности на лице его разобрать не мог. Принялся запрягать, а когда накинул нахрапник, лошадь вскинула голову и фыркнула, призыв на лошажьем, вероятно означающий оставить ее в покое. Ну-ну, сказал он. Пошептал ей ободрений еще и медленно повел по двору к новому сараю, оставил рядом с повозкой, опертой длинными оглоблями о каменные плиты. Развернул лошадь, и взялся ее пристегивать, и тут увидел, что на двор вышла Эскра. В руке у нее была полосатая от мяса кость для пса. Эскра увидела Барнабаса и лошадь и двинулась по двору, сплошь спешка, куры врассыпную.
Ты что, не видишь, ей нездоровится? сказала она.
Барнабас вздохнул. Мне надо груду камней для хлева перевезти.
А как же лошадь?
Ты хочешь, чтоб я дело это сделал или нет?
Конечно, Барнабас. Но лошадь хворает. Не можешь одолжить другую, что ли?
У Макдейда есть только тот старый полуослик.
Циклоп приковылял поближе, интересуясь разговором, улегся между ними. Вел себя он перед ними скорее как смельчак, вернувшийся с войны, темная густая шуба его унизана репьями, свисавшими с шеи его подобно сползшему венку, белизна щиколоток в грязи. Он сидел и смотрел на это увеселенье, вельможно вытянув передние лапы и стуча при этом хвостом, а также поводя темными треугольниками ушей. Одним глазом следил за метавшимися по двору голосами, глядел на женщину, когда возвысила она голос, смотрел на мужчину, когда его голос возвысился вдогонку, раскатал пол-ярда трепещущего языка, сообщавшего о том, до чего псу все это по нраву. А затем они с лошадью переглянулись, словно были выше подобных вещей.
Эскра вздохнула, и отвернулась, и помахала костью псу. Ты хочешь вот это или нет? Пес оделил женщину и кость мимолетным взглядом и вновь вперил свой единственный глаз в Барнабаса и лошадь. Я иногда этого пса понять не могу, сказала она. Лошадь и пес вновь посмотрели друг на дружку. Эскра зашвырнула кость в глубину двора, и та покатилась и замерла на плитах рядом с цилиндром порубленного дерева. Циклоп встал, немым бесклавишным аккордеоном потянул спину и с зевком вернулся к прежним очертаньям. Прогулялся до кости, принюхался – и оставил ее там, где лежала, возвратился к своему месту на плитах. Барнабас наблюдал, как Циклоп совершает тот ящеричный зевок, при котором кажется, будто внутри этот пес наделен совершенно другой природой, неким зверством берсерка, и та лишь только и ждет, чтобы вырваться наружу, но потом бросил смотреть на пса и заговорил с лошадью: ты же хорошая девочка, ну давай же, а. |